Митрополит Евлогий (Георгиевский): «Архиепископ Волынский. В эмиграции. Сербия (1920–1921)»

Плавание на «Иртыше» было долгим и мучительным. Битком набитый пассажирами трюм. Лежат вповалку мужчины, дамы, дети… Поднимешься на палубу, — та же картина. Брезент, покрывавший пол в нашем уголке, по зимнему времени от холода не предохранял, я чувствовал его сквозь теплую рясу и за ночь так продрог, что болело все тело. Я не спал до утра. На следующий день Евреинов меня выручил — дал больничные носилки. Денег у нас не было, достаточных запасов хлеба, сыру, сала — тоже. В первые же дни я съел почти все, что взял с собой, хоть и старался экономить. Утром кружка чаю и кусок хлеба — вот все, что пассажиры, «низшая братия», получали. Как мы обрадовались, когда однажды кто–то нам принес миску бульону! Правда, не всем пассажирам было так плохо, как нам. На пароходе были и «привилегированные» — те, кто устроился в каютах: на них готовил пароходный повар; но в помещение «привилегированных» мы и сунуться не смели. Я хотел было пройти через рубку — меня остановили: «Вам, владыка, проходить здесь не полагается…»

Плавание было довольно благополучно, хотя погода была дурная. Ветер, снег… Наш старенький «Иртыш» трещал, скрипел, сотрясался всеми своими снастями, машинами и винтами. По ночам особенно докучал стук машин.

Несмотря на беспомощное и печальное положение большинства пассажиров, нашлись среди них и весельчаки. М.Л.Толстой, неразлучный со своей гитарой, пел частушки, собрав вокруг себя теплую компанию. На палубе стояло несколько бочек вина, которые везли в Константинополь, с расчетом выменять там вино на валюту; кто–то из веселой компании просверлил в одной из бочек дырочку, — и приятели наугощались…

Через 8–10 дней мы подплыли к Константинополю и стали на рейд, выкинув желтый, карантинный, флаг. Появилась полиция, почему–то итальянцы в камзолах и треуголках, словно капралы времен Наполеона. Они зорко охраняли наш пароход, чтобы никто не съехал на берег. Потом прибыл консул и стал проверять документы. Мы просили о разрешении съездить в город — последовал категорический отказ. Вероятно, мы просидели бы весь карантин на пароходе, — но вдруг, видим, от берега отчаливает лодочка и направляется в нашу сторону; в ней сидит старичок–монах; причалил к нам, поднялся по трапу — и ко мне: «Я иеромонах Софроний, настоятель Афонско–Андреевского скита, приехал вас пригласить… Поедемте!» — «Как же я поеду? Нас на берег не пускают…» О.Софроний пошептался со стражей (по–видимому, дал взятку) — полицейский удалился на конец палубы и стал внимательно разглядывать небо… О.Софроний посадил меня в лодку, и мы отчалили.

Вылезая на константинопольский берег, я потерял калошу: она упала в воду. Пришлось шлепать по городу в одной калоше. Я навестил некоторых друзей, зашел и в лазарет, где в прошлый приезд жил. Там меня накормили. После недельной голодовки это меня подкрепило. Генерал Ефимович, проживавший в лазарете, узнав о моей беде с калошей, предложил мне воспользоваться своей (вторую он тоже потерял). Она оказалась мне впору и с той ноги, с какой нужно, — словом, смотрю, у меня опять пара калош.

К вечеру я вернулся на пароход, освеженный, с запасом еды для моих спутников.

Еще произошла у нас в тот день беда. Преосвященный Георгий поручил князю Жевахову (ему тоже удалось съездить на берег) разменять русские деньги на французские франки. Пересчитывая привезенную пачку синеньких кредитных билетов, владыка Георгий обнаружил, что в середине наложены синенькие сербские динары… А они в три раза дешевле франков! Досталось за это бедному обманутому князю Жевахову…

На другой день нам объявили, что пассажиры должны ехать мыться в турецкие бани. Пришел катер и отвез нас в городок Тузлу (на константинопольском берегу). Прежде всего нам велели всю одежду сдать в дезинфекционную камеру, а потом уже идти под душ. Я часть одежды спрятал — и хорошо сделал, потому что та, которую я отдал, вернулась из паровой камеры вся жеванная, да и разыскать ее в общей куче было трудно. Принудительное купанье вызвало среди пассажиров возмущение, брань и плач. Было очень холодно; под душами на полу грязной воды по щиколотку, пол каменный. Пассажиры совали взятки, чтобы от мытья в таких условиях отвертеться. Старые, больные женщины плакали. Я надел рясу поверх белья и вмиг проскочил под душем. Все удивлялись: «Как… уже готовы?» После купанья пришлось долго стоять на холодном ветру и ждать катера. Нам заявили, что, пока все не вымоются, мы не поедем. Многие в тот день простудились, заболели. Купанье длилось так долго, что нас сочли нужным покормить. Нам принесли корзины с хлебом и бак с холодным чаем. Лишь вернувшись на пароход, мы немного согрелись, выпив горячего чаю.

После этой карантинной процедуры, которую мы, пассажиры, восприняли как издевательство над людьми в состоянии беженской бесправности и беззащитности, мы двинулись дальше, держа курс на Салоники. Пришли мы туда около 29–30 января (старого стиля), и вновь взвился на нашем пароходе желтый карантинный флаг. Здесь уже никого на берег не спустили. Мы написали греческому митрополиту Геннадию, надеясь, что он нам поможет получить разрешение побывать на берегу и посетить храм св.Димитрия Солунского. Молчание… На рейде мы простояли до 3–4 февраля. За эти дни мы вновь (как и в Константинополе, когда нас принудительно купали) больно почувствовали нашу эмигрантскую беззащитность. Однажды над нами поглумились французские солдаты. К нашему пароходу подплыли шаланды, наполненные навозом, и солдаты раскидали его в воду так, что мы оказались в навозном круге… На нашу психику это глумление подействовало ужасно… Наконец нам объявили, что нам приготовлен поезд в Сербию и мы можем съезжать на берег. Наспех собрав пожитки, пассажиры повалили с парохода. На берегу нас ожидали грузовики. Лишь сев в вагон, мы вздохнули впервые с облегчением. Мотанью по морю — конец! Опять твердая почва под ногами!..

Проехав небольшое расстояние по Греции, мы достигли пограничной станции Гевгелии. Началась проверка паспортов. Мы сразу почувствовали иное отношение: благожелательность, отсутствие придирок, грубости… При пересадке с поезда на поезд начальник станции радушно пригласил нас, архиереев, в свою комнату и угостил закусками и вином. С каким наслаждением после голодовки и при упадке сил мы выпили по стакану вина! Как мы были благодарны этому доброму человеку! Вино нас сразу согрело и подкрепило. На станции всем пассажирам роздали по банке мясных консервов: они показались нам лакомством…

До Белграда мы ехали около суток. Дорогой мы любовались живописной долиной реки Вардара, ущельями, горами… На остановках в Скоплье, Нише… мы могли уже приметить сытость, достаток сербского населения: в витринах лавочек уже белый хлеб… — в нашем беженском представлении несомненный показатель благополучия.

По совету спутников–сербов мы с дороги послали телеграмму митрополиту Димитрию Белградскому следующего содержания: «Пять русских архиереев прибывают (по–сербски «долазят») Белград просим вашего гостеприимства. Евлогий Георгий Митрофан Гавриил Аполлинарий».

В Белград наш поезд прибыл утром 5 февраля. Не успел еще поезд поравняться с платформой, смотрю, стоит мой приятель граф В.Бобринский и машет издали фуражкой. Мы тоже замахали ему из окна. Однако поезд у платформы не остановился: нас сразу отвели на запасной путь и приступили к проверке бумаг. В это время подъехала к вокзалу карета; из нее вышел маленький епископ и направился к нам. Это был преосвященный Досифей Нишский, воспитанник нашей Киевской Духовной Академии, друг русских, а потом завязавший и со мною самые добрые, дружественные отношения. Владыка обратился ко всем нам с радушным приветствием:

– Приветствую вас, владыки, с любовью, а также и всех вас, русских… — обратился к нам преосвященный Досифей. — Мы рады оказать вам гостеприимство за все то, что русские для нас сделали. И это не фразы…

Эти слова были сказаны искренно, горячо.

– Справляйтесь с бумагами, а потом прошу вас пожаловать к митрополиту… — сказал, обращаясь к нам, архиереям, епископ Досифей.

С вокзала нас направили в казарму, в карантин. Тут образовалась очередь к доктору на освидетельствование. Сербские власти боялись тифа. В нашей партии кое–кого оставили в карантине; у одной двенадцатилетней девочки оказалась корь. Граф Бобринский уговорил нас последовать за ним, не дожидаясь освидетельствования. Он провел нас задним ходом, мы прибавили шагу — и выскользнули из казармы. Бобринский посадил нас на трамвай, и мы поехали на окраину города, где он жил, ютясь в маленькой квартире.

Графиня встретила нас радушно и прежде всего предложила помыться. Это было нам необходимо: мы были черны от грязи. Гостеприимные хозяева накормили нас блинами. Во время завтрака мы узнали, что граф Бобринский уже в контакте с митрополитом Димитрием и епископом Досифеем и что нам уже приготовлены комнаты у каких–то радушных хозяек. Князь Жевахов непринужденно объявил Бобринским, что он у них намерен остаться… — и остался.

Мы пришли в новое наше обиталище, отдохнули, а часа в три–четыре отправились представляться митрополиту Димитрию.

Нас встретил глубокий старец, добрый, ласковый, чуть с хитринкой, — тип восточного иерарха.

– Будете жить у нас, мы вас устроим, устроим… а теперь идемте ужинать, — ласково сказал он нам.

К ужину собрались все сербские архиереи во главе с епископом Досифеем. Этой трапезы, этого широкого славянского гостеприимства я не забуду никогда… Сколько было проявлено к нам радушия, тепла! И с какою непосредственностью, простотою… Митрополит предложил нам ежедневно обедать в митрополичьем доме, в трапезной членов Синода, но подчеркнул, что пока наше устройство временное, но надо подумать и о более прочном.

– Я предлагаю вам потом расселиться по нашим монастырям. Все будет там к вашим услугам, вам будет предложено полное обеспечение.

На другой день мы узнали, что король Александр выразил желание повидать нас, и мы в назначенный день и час все впятером отправились во дворец.

Король ласково встретил нас, расспрашивал о русских делах, вспоминал Россию… После аудиенции через нашего представителя Штрандмана каждому из нас вручили по 1000 динар. Тут возникло недоразумение с князем Жеваховым; он считал себя членом нашей архиерейской компании, как бывший Товарищ обер–прокурора, и высказал неудовольствие, что мы не разъяснили этого нашему представителю… «А иначе каждый из вас должен поделиться со мною», — заявил он.

Постепенно мои спутники стали разъезжаться по монастырям. Первым уехал епископ Гавриил, потом владыка Аполлинарий, за ним епископ Митрофан и епископ Георгий с неразлучным своим спутником архимандритом Александром.

Я остался в Белграде. Митрополит Димитрий относился ко мне очень хорошо, не отпускал: «Поживите, освойтесь… Может быть, займетесь своими русскими общественными делами…» Он часто приглашал меня к себе, беседовал со мною, перезнакомил со всеми сербскими иерархами, предлагал служить; я получал от него приглашения на хиротонии, на торжества, — словом, он старался меня развлекать.

Жил я теперь у новых хозяек. Епископ Досифей нашел мне комнатку в маленьком домике у вдовы убитого на войне майора Десанки Вучкович и ее старушки матери. Приняли они меня с любовью, относились с редкой заботливостью и брали с меня очень дешево.

Я стал осматривать Белград. Скромные, низкие домики, плохие мостовые, мало внешней культуры и отпечаток провинциализма и Востока, но приятный и милый в своей патриархальности город. Отношение населения к нам, русским, было трогательное. В трамвае кондуктор: «А… русс!» — и отказывается брать деньги за билет.

Белград быстро наводнился русскими беженцами. Жалкое зрелище… В лохмотьях, в рваных шинелях, измученные, истощенные, они шатались без дела по улицам, прилипая к витринам магазинов, здороваясь, перекликаясь друг с другом и сплетничая. Хаотическое состояние неорганизованной и бездельной людской «массы». Потом понемногу стали пристраиваться, находить работу. Возникла инициативная группа «Общества взаимопомощи», за ней стояла какая–то политическая организация, возглавляемая одним из братьев Сувориных. Я побывал тут и там. Грустное впечатление… Словесная потасовка, крики, упреки, обвинения в неправильности выборов и т. д. — ничего серьезного, делового. Я поделился своим впечатлением со Штрандманом. «Мне хотелось бы помочь организоваться массе, — сказал я, — но ничего с нею не сделать…» — «Напрасно ходите, владыка, оставьте их…» Кое–что в этой аморфной массе скристаллизировалось, но я участия в этом процессе уже не принимал, а мирно жил у моих хозяек, занимаясь изучением сербского языка.

Каждый вечер, бывало, слышу: «Господине, молим вас на конференцию». Это значило, на очередной урок мне надо пройти по коридору в кухоньку, где для меня уже приготовлено «церна кафа» (кофе). Помню, как–то раз они мне показали книжку: песенник. В ряду песен первая — сербский гимн. Я на нем не остановился и стал перелистывать дальше, а когда дошел до болгарского гимна «Шуми, шуми, Марица…», мне вспомнилась семинария, где мы, семинаристы, его певали, — и я его запел. Смотрю, лица моих хозяек помрачнели, и они примолкли. В чем дело? «Вы сербский гимн пропустили, а болгарский запели… Так всегда было: «Болгария для русских дочь, а Сербия падчерица…» — объяснили они мне внезапную перемену своего настроения. Однажды вечером, смотрю, они на кухне в сосуде топят снег. «Зачем?» — спрашиваю я. «Так надо», — с лукавой улыбкой отвечает одна из хозяек. А когда вода вскипела, объявили: «Мы вам хочем оперети косу» (вымыть волосы). Я сконфузился, но все же предоставил голову в их распоряжение. Вымыв мне волосы, они расчесали их, окрутили голову полотенцем и отвели в мою комнату, которую предварительно хорошо натопили. Заботливые, милые женщины. Когда впоследствии я приезжал в Белград, я всегда, по их просьбе, останавливался не в отеле, а у них.

Тихая, бездельная жизнь стала меня томить. По предложению епископа Досифея я прочел лекцию о русской революции в большом зале. Она прошла хорошо, но некоторые русские выступили с резкими возражениями: «неверно»… «не так было»… «вы с высоты величия плохо видели»… и проч. Убедившись, что работы в белградской русской общественности для меня не предвидится, я сказал митрополиту Димитрию, что хотел бы уехать в монастырь. Он стал меня уговаривать: «У меня места хватит и хлеба хватит, оставайтесь у меня, живите, занимайтесь вашими церковными делами». Но я подтвердил мое желание уехать. «Ну если так, поезжайте в Карловцы, там укажут вам монастырь…»

Карловцы… Уездный невзрачный городок. Посреди него, в чудном парке, великолепный дворец бывшей патриархии. Тут же в городке семинария, церковный суд и ряд церковных учреждений. Сербский Синод поручил временно управлять Карловацкой патриархией епископу Георгию Летичу.

Епископ Георгий, прекраснейший, добрейший человек, очень культурный, образованный, австрийского воспитания, он встретил меня, как брата, — ласково, радушно, гостеприимно; познакомил с сестрой и племянницей, которые жили при нем в особом доме на дворе патриархии; устроил меня в чудной комнате и обставил так, что все было к моим услугам. Мы с ним подружились. Свое внимание ко мне он проявлял во всем. За трапезой, на которую собиралось человек 20–25 архиереев, протоиереев и чиновников патриархии, где все рассаживались по чинам, он сажал меня всегда справа от себя, выше всех. Роскошь жизни, трапез, архиерейских ряс, великолепные покои дворца… — все это богатство не вязалось с моим бедным одеянием, порой бывало неловко…

Епископ Георгий не отпускал меня. «Не торопитесь в монастырь, поживите у меня…» Я не мог ему отказать и провел в Карловцах почти весь Великий пост.

На Вербной епископ Георгий предложил мне служить Страстные и Пасхальные службы в Новом Саду, большом городе на Дунае. Епископ Новосадский умер, кафедра пустовала, и владыке Георгию хотелось, чтобы Новосадский собор в великий праздник не был лишен архиерейских служб. Я с удовольствием согласился. Владыка Георгий повез меня туда сам в своем прекрасном экипаже. Архиерейский дом в Новом Саду после смерти епископа стоял запертый; спешно организовать отопление и хозяйство было невозможно, — и меня владыка устроил в милой семье одного знакомого адвоката, друга русских.

Адвокат, человек верующий, как и многие сербы, в церковь ходил редко. «Почему вы не ходите в церковь?» — спросил я моего хозяина. «В церкви есть поп, попу мы деньги платим, он за нас молится, а у меня дома и без того дела много…» — ответил он. В сербских храмах народу обычно мало, но свою православную веру они любят и крепко ее держатся.

Страстную и Пасху я провел, как подобает епископу. Меня окружала атмосфера ласки и любви местного духовенства. Среди духовных лиц я встретил священников с университетским дипломом, почитателей В.Соловьева, Достоевского, с которыми они ознакомились в немецком переводе. Весьма образованным человеком оказался и старший «прота» (протоиерей кафедрального собора) маститый о.Чирич. Я с ним быстро подружился.

Церковные службы в Сербии недлинные, о длительности богослужения там не ревнуют. В обрядах есть особенности, которых у нас нет. Погребение в Страстную Пятницу совершается ночью с пятницы на субботу, причем Плащаницу носят по улицам. Помню во время крестного хода пошел дождик и священники старались спрятаться под Плащаницу; старик–братчик заметил это — и назидательно: «Попове! Попове! На полье… на полье…» (т. е. вон… вон…). Пасхальную заутреню служат на рассвете, часа в три–четыре утра, за нею следует Литургия в обычное время.

Ездить от адвоката в собор было далеко, и на эти дни мне приготовили две комнатки в архиерейском доме. Специального розговения в Сербии не бывает, а просто обильный завтрак после обедни. На трапезу собралось много поздравителей.

На другой день один из местных священников пригласил меня служить в свой приходский храм на окраине города. Прихожане там все огородники, садоводы и свиноводы — зажиточные «селяки», которые ведут оживленную и прибыльную торговлю с Веной, сплавляя туда по Дунаю свои товары: овощи, свинину и проч. Храм был набит битком. Я говорил поучение, пытаясь вставлять в свою речь сербские слова. По–видимому, народ меня понимал, потому что от времени до времени отвечал громко по местному обычаю: «Живио»! После обедни священник предложил мне познакомиться с бытом его прихожан. Мы сели в отличный экипаж, запряженный серыми лошадками, и помчались за город. Дорогой я узнал, что выезд послан за мной одним из крестьян–прихожан. Мы объехали дворов пятнадцать. Я заходил к селякам, осматривал их дома и хозяйства. Благополучие полное. Всюду образцовая чистота и внешняя культура: электричество в хлевах, конюшнях и проч. — наследие австрийского культурного быта. Этой части Сербии бедствия войны не коснулись, тогда как вся старая Сербия была разорена и опустошена войною, во время которой погибла треть всего сербского населения. Трудно описать гостеприимство сербских крестьян. Всюду меня упрашивали отобедать, всюду полный стол яств. Пришлось отведать 5–7 обедов, чтобы не обидеть радушных хозяев. Кое–кто из них только что вернулся из русского плена. С какою похвалою они отзывались о русских! «Я был кучером у помещика Екатеринославской губернии, — рассказывал мне один крестьянин, — теперь ему, как всем помещикам в России, плохо. Если бы мне только знать, где он сейчас! Я бы его разыскал, сюда бы привез. За его доброту ко мне все бы свое хозяйство ему отдал, служил бы ему, ухаживал, чтобы он все скорби забыл…» Эти слова, преисполненные горячей благодарности за оказанное когда–то человеку добро, глубоко тронули меня и как–то подкрепили во мне веру в русский народ с его широким любящим сердцем.

По возвращении в Карловцы к милому владыке Георгию я узнал, что он выбрал для меня монастырь Гергетек и что настоятель его, архимандрит Даниил Пантелич, за мной приедет.

Гергетек один из 14 монастырей, раскинутых в лесах «Фрушкой горы» (Фруктовой горы), в 15 верстах от Карловцев. Два горных склона спускаются в долину, покрытые лесами, виноградниками, фруктовыми садами. Эта местность зовется «Сербским Афоном». Все эти монастыри — обширные поместья, с большим хозяйством, с угодьями, с прекрасными садами. Но монахами эти обители сильно оскудели: в каждой, кроме настоятеля и эконома, не больше двух–трех монахов. Живут они помещиками, в полном довольстве. Теперь они гостеприимно принимали русских беженцев: у них находили приют и архиереи, и генералы, и профессора.

Архимандрит Даниил приехал за мной с радостью. Я расстался с владыкой Георгием, который дружески со мной простился и просил не забывать его и наезжать к нему в Карловцы. Мы сели в монастырский экипаж и направились в Гергетек. На пути заехали в чудный монастырь Крушедол, где уже поселился мой спутник по плаванию на «Иртыше» — архиепископ Георгий с архимандритом Александром. Там находится гробница отрекшегося от престола короля Милана и хранятся его знамена и регалии. О.настоятель монастыря архимандрит Анатолий ласково и гостеприимно принял нас, — и мы продолжали наш путь.

Гергетек… Тихое пристанище после долгих моих странствий! Стоял июнь. Природа в полном убранстве. Вокруг монастыря прекрасный сад, полный цветов; среди зелени виднеются гробницы–памятники бывших настоятелей. Началась беспечальная жизнь, та «полная чаша», когда все было к моим услугам.

В нашем монастыре проживал в те дни большой ученый, профессор Киевской Духовной Академии по кафедре истории Русской Церкви о.протоиерей Феодор Иванович Титов. Мы с ним сблизились и много времени проводили вместе: встречались за трапезами, вместе гуляли, читали, вместе принялись за изучение сербского языка, сербской литературы.

Я стал знакомиться с окружающими монастырями. В ближайшие мы ходили с о.настоятелем и о.Ф.Титовым пешком (за 3–4 версты); в более отдаленные — ездили в экипаже. В соседнем монастыре я обратил внимание на родник кристально чистой воды. «Хвалим воду, а пьем вино…» — пошутил о.настоятель. Всюду в обителях меня встречали с простотою, радушием, с тою тонкой деликатностью, которая прививается людям старой культурой и, передаваясь из поколения в поколение, делается уже врожденной. Это я подметил и в монастырях и в местной школе, которую я посетил (учительницей там была сестра о.настоятеля).

Приближался храмовый праздник нашей обители. Меня просили служить, выписали мне из Карловцев архиерейское облачение.

После торжественной Литургии была трапеза, на которую съехалось много гостей: настоятели соседних монастырей, светские дамы, барышни… Русский архимандрит Григорий, живший в соседнем монастыре, может быть, под влиянием доброго сербского вина, завел крикливый богословский спор. Кое–кто это настроение поддерживал, не пренебрегая и «возлияниями». Увидав, что трапеза окончена, но мои сотрапезники не прочь угощаться и дальше, — я ушел. Протоиерей Титов потом сердился, говоря, что надо было не уходить, а воздействовать на присутствующих и попытаться придать застольному нашему собранию более чинный характер. К вечеру в монастырь пришло множество крестьян, — и начались танцы. Танцуют сербы «колы», нечто вроде наших хороводов, сопровождая танцы песнями. Не обошлось без вина: к ночи лица у всех раскраснелись…

Каждый из 14 монастырей справляет свой храмовый праздник, широко и гостеприимно принимая гостей: монахов остальных обителей и местных крестьян. Эти праздники разнообразили монотонную, трудовую монашескую жизнь. Чтобы управлять большими монастырскими хозяйствами, трудиться нужно очень много, а хозяйство во многих обителях было культурное, образцовое.

Изредка я бывал в Карловцах, встречаясь там со знакомыми архиереями. Как–то раз прибыл я туда и был изумлен, услыхав, что мне предлагают отправиться в Женеву в составе сербской делегации на Всемирный съезд представителей христианских Церквей. Сербская иерархия, в своих братских чувствах к нам, пожелала, чтобы на этом Съезде прозвучал голос епископа Русской Православной Церкви.

В состав делегации вошли: преосвященный Ириней (племянник протоиерея кафедрального собора Нового Сада), иеромонах Емельян, известный своей образованностью человек, и я. Всех нас снабдили дипломатическими паспортами и деньгами.

И вот я выезжаю вместе с сербскими делегатами из тихой Сербии в Западную Европу. Не зная иностранных языков и не вовлеченный еще в экуменическую работу, я ехал в Женеву только с горячим желанием сказать на Съезде слово в защиту Русской Церкви, дабы братья по вере, съехавшиеся со всех концов света, узнали, как она страдает… Мне казалось, что, узнав правду, они, если и не будут в силах ее защитить, отзовутся горячим сочувствием на переживаемые ею мучения…

Инициатива этого стремления к сближению и единению всех христианских исповеданий принадлежала Американской епископальной Церкви. Американские епископы во главе с известным епископом Брентом обратились ко всем Церквам христианским с призывом послать своих делегатов на общую Конференцию, на которой они могли бы встретиться и познакомиться друг с другом и обсудить общие вопросы веры и жизни, в которых все церкви если не единомысленны, то, по крайней мере, близки между собою, а также указать те задачи, которые бы способствовали их дальнейшему сближению и единению. Нужно удивляться той христианской ревности и настойчивости, с которой они стучались в двери каждого христианского исповедания; нужно преклоняться и пред теми огромными усилиями и трудами, которые они взяли на себя, чтобы начать и организовать это дело в мировом масштабе. На этот призыв откликнулись очень многие протестантские исповедания, старокатолики… Сочувственно отозвались на этот призыв и Православные Церкви, благословил это дело и Вселенский Константинопольский Патриарх. Только Римский Папа от имени Римско–Католической Церкви отклонил предложение принять участие в Конгрессе, заявив, что Римско–Католической Церкви искать нечего: Истину в полноте она обрела, и если Церкви хотят объединиться, пусть присоединяются к ней… В этом ответе были и гордость и узость: если кто считает, что обладает Истиной, почему ею не поделиться?

Конференция открылась в Женеве (в конце июля старого стиля) торжественным богослужением в огромном, старом соборе святого Петра. Грустное впечатление произвел на меня собор: пустота, голые стены… только одна реликвия — кресло Кальвина, с которого он проповедовал. Не храм, а огромное, нежилое помещение.

С первого же заседания почувствовалось веяние христианского духа единения. Я с интересом следил за речами и дискуссиями; сзади меня в качестве переводчика сидел наш бывший дипломатический представитель М.М.Бибиков, и благодаря ему я был в курсе того, что на заседаниях говорилось. Греки на Конференции выступали весьма активно. Меня поразило, что они были в светских костюмах, сербы этой вольности себе не позволяли. Я добивался слова о Русской Церкви в общем собрании — и встретил сопротивление. К сведениям, которые я сообщал о положении нашей Церкви при большевиках, относились с недоверием… Чудовищно, непонятно, — но европейцы правды не воспринимали; качали головами — и все… Тем не менее мне удалось добиться слова. Я сказал его горячо и предложил резолюцию, в которой выражалось не только сочувствие гонимой нашей Церкви, но и порицание советской власти. Порицание принято не было: «политика» в резолюции Конференции якобы неуместна… Мне было горько. «Эх, европейцы, — подумал я, — вам тепло, спокойно, от того вы нас и не понимаете…»

В заключительной речи Председатель Конференции высказал радость по поводу сближения христиан, несмотря на различие конфессий. Он говорил о том, что у всех нас один Христос, одно Слово Божие, и на этой основе возможно объединение в христианской любви…

Его прекрасной речью я был растроган до глубины души…

После закрытия Конференции большинство делегатов отправилось в экскурсию на глэтчеры. Поездка эта меня не интересовала, я остался в Женеве у настоятеля нашей Женевской церкви протоиерея С.Орлова, служил, а потом вернулся в Сербию.

Я счел долгом осведомить митрополита Антония о Женевской конференции и послал ему в Константинополь пространный доклад. Одновременно я подал ему мысль о необходимости организовать оторванную от России зарубежную Русскую Церковь. «Много овец осталось без пастырей… Нужно, чтобы Русская Церковь за границей получила руководителей. Не думайте, однако, что я выставляю свою кандидатуру…» — писал я. В ответ от митрополита Антония пришло письмо со следующим отзывом о моем докладе: «Страшно интересно, надо бы доклад напечатать».

В Белграде я несколько задержался, получив приглашение на торжество преобразования Сербской Церкви из митрополии в патриархию. После торжества я вернулся в Гергетек, наезжая изредка в Белград.

Как–то раз по какому–то случаю довелось мне приехать к епископу Досифею Нишскому. Вхожу к нему, — о удивление! — м.Екатерина и мать Нина…Оказывается, епископ Досифей выписал в Сербию весь Леснинский монастырь, эвакуированный из России в Румынию. Мысль о целесообразности эвакуации монастыря в Сербию я когда–то подсказал епископу Досифею, но реализация ее была для меня неожиданностью. Владыка Досифей снесся с м.Екатериной, озаботился, чтобы монахиням была предоставлена баржа, на которую все 70 монахинь со своими котомками, узлами… погрузились и поплыли по Дунаю в Белград. Тут их встретили и, снабдив нужными бумагами, направили в монастырь, в Хопово.

Прибытие Леснинского монастыря имело для Сербии большое значение. Дело в том, что сербское женское монашество уже давно умерло. За последние века в Сербии не было ни одного женского монастыря, и сербы стали считать это вполне нормальным явлением. «Наши сербские женщины неспособны к монашеству», — говорили мне некоторые сербы из мирян. Действительность это суждение опровергла, монашество возникло вновь, лишь только появились женщины, способные к организации монастырей.

Монастырь в Хопове, куда направили леснинских монахинь, был отдан им не в собственность, а на правах пользования церковным имуществом; так велось хозяйство и в других монастырях в Новой Сербии, т. е. в областях, которые достались Сербии после войны. Хозяйственной эксплуатацией их ведал эконом, представитель патриархии. Монахини работали в виноградниках, садах и огородах. Часть доходов оставалась в монастыре для удовлетворения потребностей монашеского общежития, все остальное отсылалось в патриаршую казну. Монастыри в Сербии рассматривались как доходная статья. Это положение дела сказывалось на подборе: во главе обителей стояли обычно хозяйственные, деловые монахи.

Хопово быстро сделалось центром духовно–религиозной жизни. Монастырь стал привлекать паломников, потянулась к нему сербская и русская, главным образом интеллигентная, молодежь. О.Алексей Нелюбов, священник обители (мой земляк–туляк), пастырь прекрасной духовной жизни, привлекал в Хопово многих и вскоре стал любимым духовником притекавших в Хопово молодых интеллигентных паломников и паломниц. М.Екатерина, просвещенная и глубоко религиозная игуменья, всегда умела влиять и воодушевлять молодежь, и к ней тоже потянулись юные души, взыскующие руководства на путях духовной жизни.

К сожалению, экономическая система управления монастырем ограничивала м.Екатерину и расширяться ей было трудно. Она приняла в Хопово несколько сербок. Создалась сербская группа во главе с сербкой м.Меланией; вследствие разности понятий и нравов слиться с русским монашеским ядром сербки не смогли, к ним примкнуло несколько русских монахинь, и обособившаяся группа основала новый монастырь «Кувеждин», сербский. Одновременно стараниями епископа Досифея в Нишской епархии организовались кое–где маленькие сербские монастырьки. В одном из них подвизалась м.Диодора, круглый год ходившая босиком. Отсюда женское монашество перекинулось в другие епархии — словом, погибшее в Сербии женское монашество ожило.

Я вернулся из Карловцев в Гергетек и вновь мирно зажил, занимаясь сербским языком и литературой. Жизнь тихая, безмятежная, но меня она не удовлетворяла: занятия казались поделием — не настоящим нужным делом. Вернуться в Белград и заниматься политикой мне не хотелось (она мне надоела), в ближайшем будущем никакой серьезной работы я тоже не предвидел. Предложение настоящего, полезного дела пришло неожиданно.

Как–то раз в Белграде я высказал желание быть законоучителем. Теперь оно реализовалось. В Сербию эвакуировали 3–4 русских учебных заведения: кадетский корпус, гимназию, два женских института. Один из институтов, Харьковский, нашел себе приют в г.Бечкереке; другой, Донской, — в Белой Церкви. Мне было предложено преподавать Закон Божий в Донском институте. Начальница его, В.Ф.Викгорст, сумела вывезти девочек с Дона в самую последнюю минуту: выпросила у атамана теплушки, насажала девочек — и пустилась в эвакуацию. Заслуга ее большая: она успела вывезти детей из ада, сделала то, что не удалось начальнице Смольного института, которая довезла институток (из Петрограда) до Дона, но эвакуировать их из России не успела: она отправилась на пароход навести какие–то справки или сговориться о помещении и не заметила, как пароход отвалил; ее увезли, а девочки остались и пережили весь ужас женской беззащитности в стане беспощадного врага…

Расставался я с Гергетеком не с легким сердцем. В обители мне было очень хорошо. О.настоятель жалел, что я уезжаю, упрашивал меня остаться или хоть отложить отъезд до их маленького хозяйственного праздника: перед Рождеством в монастырях на «Фрушкой горе» колют свиней, изготовляют всевозможные колбасы и пробуют новое вино, — на день–два патриархия освобождает монастыри от поста, и монашеские трапезы в те дни принимают до некоторой степени оттенок «пира». К сожалению, я должен был торопиться и «праздника» не дождался. Мой монастырский слуга, услужливый и преданный мадьяр Шандор (по–русски Александр), провожал меня чуть не со слезами: «Зачем едете! Останьтесь, не уезжайте…»

В Белую Церковь я прибыл 26 сентября (старого стиля), в день св.Иоанна Богослова.

Маленький, чистенький городок, наполовину населенный австрийцами: немцами и венграми. Меня поселили у немки рядом с институтом, который помещался в бывшей австрийской школе. Я приходил в институтский интернат к утренней молитве, пил там кофе и обедал. На уроки воспитанницы и мы, преподаватели, ходили в мужскую гимназию, помещение которой после 2 часов предоставлялось в наше распоряжение. Воспитанницы и педагогический персонал находились на полном иждивении сербской казны.

Педагогическая корпорация, в состав которой я вошел, была немного пестрая, но все же вся имела ценз и были педагоги. Начальница В.Ф.Викгорст, которую девочки звали «маменькой», любила детей, была добра и заботлива, но дисциплина в Институте хромала. Шумят, бывало, девочки за обедом, В.Ф. на них прикрикнет, а через минуту все по–прежнему. Впоследствии у В.Ф. возникли какие–то недоразумения по поводу путаницы в отчетности и ее уволили, забыв великую ее заслугу своевременной эвакуации детей.

Девочки младших классов, совсем еще маленькие, лет восьми–девяти, были трогательные. Большинство — сиротки: у кого отец убит в гражданской войне, у кого мать потерялась, а кто вообще ничего про родителей давно уже не знает, «Владыка, не знаете ли что про папу?» — спрашивает, бывало, какая–нибудь крошка. А я знаю — убит… Я любил с ними сидеть, рассказывать им сказки, читал, старался их развлечь. Ко мне они привязались. Увидят, что я пришел, — и кричат: «Владыка пришел!..»

Со старшими девочками было труднее. Это были не прежние чопорные институтки, а девушки, которые прошли огонь и воду, изведали и холод и голод, натерпелись всевозможных лишений. Во время путешествия в теплушках, зимою, начальница на стоянках посылала их воровать дрова, чтобы немного согреться в вагонах. Две девочки, дочери мелкого саратовского помещика, вместе с отцом бежали от большевиков в Новочеркасск — проскакали верхом без седла весь путь… Ничего удивительного не было, что дисциплинировать таких молодых девушек было нелегко. Прежнему законоучителю, моему предшественнику, морально подтянуть их не удалось. Я их пожалел, немного с недостатками боролся, и Господь помог… По ночам под окнами интерната собиралась местная мужская молодежь со скрипками, гитарами и распевала серенады («подоконницы» по–сербски); девочки вскакивали — и к окнам. Несколько девиц, в наказание, начальница приказала остричь, а сторож, саратовский помещик, прискакавший с дочерьми на Дон, вооружившись дубиной, разгонял назойливых поклонников. Как–то раз в отсутствие начальницы, во время обеда, в столовую принесли корзину цветов. Что такое? Кто–то мне шепнул, что одна из старших воспитанниц именинница, цветы — ей от какого–то немчика. «Я так люблю цветы… — отнесите в мою комнату», — распорядился я. Потом пришел в класс с разносом: «По какому праву молодой человек подносит вам цветы? Разве он ваш жених? родственник? Цветы подносят и цветы принимают, лишь имея на это право…» Завязался разговор о морали, о жизни. Девушки любили беседы на эти темы.

Маленькие мои ученицы доставляли мне много радости. Они учились во всю мочь и любили блеснуть своим прилежанием. «Почему, владыка, вы меня забыли? Почему, владыка, вы меня не спрашиваете?»

Жил я покойно, работа наладилась, девочки относились ко мне с доверием. Я организовал богослужение в зале интерната, устроил престол, жертвенник; службы совершал по священническому чину, в старенькой фелони, которая мне досталась от прежнего законоучителя; девочки исповедовались, причащались. В большие праздники мы ходили все вместе в городскую церковь. Я познакомился с о.настоятелем и после обедни заходил к нему на кофе.

Перед Рождеством пришла телеграмма от патриарха Димитрия, которая меня очень тронула: он приглашал меня на праздники к себе в Карловцы в гости. Накануне отъезда у институток была елка. Они пели, плясали, играли… И вдруг, среди вечера, появляется какая–то фигура в потрепанной шинели, в разбитых сапогах… — и я узнаю одного из секретарей Высшего Церковного управления Махараблидзе. Он заявил, что заехал ко мне на пути из Константинополя в Белград и привез известие о моем назначении Управляющим русскими православными церквами Западной Европы. «Вам будет послано Высшим Церковным управлением подтверждение моего устного извещения», — сказал он. Оказалось, что назначение состоялось еще в Крыму, но официального уведомления, посланного мне из Крыма, я не получил. Новое назначение привело меня в некоторое замешательство: как наладить управление при отсутствии средств? куда ехать? где его организовать? «Если не удастся обосноваться в Европе, можно управлять из Сербии… — заметил мой собеседник. — У меня есть еще просьба к вам, — продолжал он, — не посодействуете ли вы, чтобы Высшее церковное управление было переведено из Константинополя в Сербию?» Я знал, что в Константинополе членам Управления жилось трудно, тогда как я и некоторые другие архиереи в Сербии благодушествовали; отозваться на эту просьбу было долгом простого человеколюбия; одновременно у меня мелькнула мысль и о том, что в случае моего отъезда в Европу Высшее Церковное управление останется в Сербии.

На другой день в сопровождении Махараблидзе я выехал в Белград.

Патриарх принял меня ласково и гостеприимно. Я выпросил у него согласие на переезд Высшего Церковного управления во главе с митрополитом Антонием в Сербию. «Ну что ж… пусть приезжают, у нас хлеба хватит…» — сказал Патриарх.

На праздниках я получил радостное известие от моего любимейшего младшего брата Александра (я был на 20 лет старше него), моего крестника, что он прибыл в один из портовых городов на юге Сербии. Брат был военный следователь и вместе с врангелевскими войсками его эвакуировали в Сербию. Он написал, что приедет ко мне сейчас же по выполнении необходимых формальностей, а пока просит о нем не беспокоиться.

Перед Крещением я вернулся в Белую Церковь и в ожидании приезда брата и получения официальной бумаги из Константинополя принялся вновь за преподавание.

В конце января пришла телеграмма, подписанная неизвестным мне лицом, извещавшая о тяжкой болезни брата… Я немедленно (на самый праздник Сретенья) выехал. Приезжаю, — брата уже похоронили. Он умер от возвратного тифа, которым заразился еще в пути. По приезде болезнь быстро стала развиваться: группу юристов, в том числе и моего брата, поселили в нетопленом помещении. Пришлось отправить его в больницу, где он и скончался. Никаких вещей после него в больнице не оказалось: очевидно, их разворовали, остался только его дневник эвакуации. Я стал читать — и не мог… Сплошной кошмар… Сколько лишений, унижений пришлось претерпеть нашим войскам при эвакуации! Смерть брата меня сразила. Я не находил себе покоя. Почему на святках я не проехал к нему из Карловцев, не вырвал из дурных условий жизни и не увез с собой!.. Ему было 32 года, он оставил молодую жену с маленькими детьми, вся жизнь еще была впереди… Я сознавал косвенную свою вину и мучился. Пошел на могилку, отслужил панихиду. Товарищи брата рассказали мне о последних его днях…

В глубокой скорби вернулся я в Белую Церковь. Девочки ласково, с любовью утешали меня. Мои сотоварищи–педагоги тоже тепло выражали свое соболезнование. Но рана моя болела долго…

Вскоре пришло извещение, подтверждающее мое назначение Управляющим русскими православными церквами в Западной Европе. Вот его текст:

«Его Высокопреосвященству
Преосвященнейшему Евлогию
Архиепископу Волынскому и Житомирскому.

Сим имею честь уведомить Ваше Высокопреосвященство, что постановлением Высшего Временного Русского Управления Вам вверено управление всеми западноевропейскими русскими церквами на правах Епархиального Архиерея, включая и церковь с приходом в Болгарской Софии и в Букуреште; прочие же русские церкви на Балканском полуострове и в Азии управляются Р.В. Церковным Управлением; все сие впредь до восстановления сношений с Всероссийским Свят. Патриархом.

Председатель В.Ц. Управления
Антоний Митр. Киевский и Галицкий.

2–15 апр. 1921.

№ 318.

Печать: Высшее Русское Церковное Управление.

Назначение Ваше состоялось 2 окт. 1920 г. в Симферополе и подтверждено в начале ноября в Константинополе».

Я счел нужным оповестить о своем назначении некоторых знакомых мне в Европе священников. Между прочим написал и о.Иакову Смирнову, настоятелю посольской церкви в Париже. В ответ получил от него сдержанное письмо, в котором он ссылался на отсутствие каких бы то ни было указаний от своего непосредственного начальства относительно моего назначения. Такого же рода письмо я получил от о.архимандрита Сергия Дабича, бывшего настоятеля посольской церкви в Афинах. Он поссорился с нашим послом в Греции Демидовым, и проживавший там в это время Платон, желая положить конец конфликту, отправил его в Западную Европу на правах благочинного.

Осторожность о.Иакова Смирнова послужила средством к утверждению меня в правах: он запросил архиепископа Серафима Финляндского, не может ли он снестись с Патриархом Тихоном относительно законности моих прав. В результате последовал указ Патриарха, подтверждающий мое назначение (к этому указу я своевременно вернусь).

Вскоре после этого прибыл из Берлина представитель Высшего Монархического совета Н.Д.Тальберг с приглашением приехать в Германию. «Мы облегчим все условия для вашего устройства в Берлине, но только просим вас удалить протоиерея Зноско, а взять с собою архимандрита Тихона, настоятеля посольской церкви в Болгарии», — сказал Тальберг и вручил мне на организацию управления 10000 марок.

Я с радостью вызвал архимандрита Тихона. Он привез с собой из Софии бумагу — ходатайство русских прихожан в Софии о назначении на его место Лубненского епископа Серафима. Это несколько мои планы меняло (я хотел назначить в Софию протопресвитера Шавельского), но я все же на назначение епископа Серафима согласился.

Начались приготовления к отъезду. Моим преемником в Институте я оставлял протоиерея Николая Александрова; вместе с ним приехал Е.И.Вдовенко, по профессии электротехник, но церковный человек, близко знавший Патриарха Тихона и московское духовенство, часто вращавшийся в этой среде. Я предложил ему быть диаконом при мне и поехать вместе со мною в Европу; он согласился. Перед отъездом он соорудил мне митру из бального лифа жены генерала Поливанова. Кроме митры и старенькой епитрахили, никакого облачения у меня при выезде из Белой Церкви не было. Расставание с Институтом было милое, трогательное. Девочки плакали, провожая меня.

Я заехал в Карловцы проститься с владыкой Георгием. Он подарил мне не новое, но очень красивое архиерейское облачение: шитое шелками по парчовому фону. Из Карловцев я прибыл в Белград, где провел с неделю, разъезжая с прощальными визитами. Затем я, архимандрит Тихон и диакон Вдовенко направились в Берлин. Я решил на пути остановиться в Вене и Праге и осмотреть там наши церкви

#Путь_моей_жизни

А.Левитин, В.Шавров: «Процесс митрополита Вениамина»

(К 10-летию со дня смерти владыки) (13.VIII-22 г. – 13.VIII-32г.).

Митрополит Вениамин пользовался огромной известностью, главным образом среди рабочих. Простой народ его действительно обожал. «Наш батюшка Вениамин», «наш Вениамин» – так звал его народ. Когда при Временном правительстве происходило избрание для замещения петроградской митрополичьей кафедры, высшие слои церковного общества выдвинули кандидатуру епископа Андрея (кн. Ухтомского). Избрание его, казалось, было обеспечено. Но за три дня до срока, назначенного для выборов, неожиданно всплыло имя еп. Вениамина. Он получил большинство голосов.

Трудно в простых и ясных словах достаточно сильно передать, что за человек был митрополит Вениамин. Простое, кроткое лицо, тихий свет прекрасных голубых глаз, тихий голос, светлая улыбка, все освещавшая, полная таинственного веселия и вместе – постоянной грусти. Весь его облик так действовал на душу, что невозможно было сопротивляться его обаянию. Митрополит Вениамин не был выдающимся мыслителем. Не был он, кажется, и специалистом по многим тонким сложным вопросам веры, Церковной жизни. Но у него была огромная душа, огромная светлая вера и огромное спокойствие. «Страшно, боишься, – говорили те, кто встречались с ним, – подойдешь к владыке, успокоишься, страх и сомнение куда-то ушли». Не был он и организатором, не отличался и красноречием. Говорил коротенько и все как будто простые слова, а на его проповеди собирались тысячи людей. Каждое слово светилось, трепетало, в нем отражалась вся сила духа митрополита, и слушавшие падали к его ногам, целовали края его одежды.

Митрополит обладал выразительной, редкостной, абсолютной аполитичностью. Это не значило, что его не трогало все, совершающееся кругом. Он беззаветно любил Родину, свой народ, но это не колебало его аполитичности. Все слабы, все грешны; большевики, совершающие так много зла, еще более слабы и грешны; их следует особенно пожалеть, так можно, неполно, выразить основное настроение владыки. Доброта, кротость, понимание человеческой души, как бы грешна она ни была, принятие её в самых последних глубинах падения – таков был митрополит Вениамин в отношении к человеку. Он верил в искру Божию в человеке. Настолько все в нем было необычно, что сейчас иногда кажется, что это было что-то нереальное, какое-то светлое видение другой действительности. Прошло, коснулось души и ушло.

Священник А.И.Введенский, сыгравший такую отвратительную роль в процессе – потом деятель обновленческого раскола, митрополит-благовестник, член обновленческого Синода был духовным сыном митрополита Вениамина. Владыка ему покровительствовал, выдвигал. И именно Введенский первый продал митрополита.

Введенский, наделенный незаурядными талантами, умел свою гнусную ярость превращать в перлы красноречия. Он казался самым опасным среди свидетелей против митрополита Вениамина. Защите нужно было найти слабые места свидетеля. Во время длинных свиданий с митрополитом Я.С.Гурович не раз говорил митрополиту: «Мы должны опасаться свящ. Введенского. Вы его знаете. Укажите, как к нему подойти, к этому опаснейшему врагу?» – «Вы его не знаете? – отвечал вопросительно митрополит. — Жаль, жаль. Введенский – прекрасный проповедник. Советую послушать».

Как митрополит относился к изъятию церковных ценностей? Для него и вопроса тут никакого не было: речь шла о спасении голодающих — значит нужно отдать все до последней ниточки. То, что среди этих ценностей были предметы священные, это не смущало его. Он любил священные вещи, образа, по-видимому, был знатоком и ценителем живописи, но отдавал легко, как мать отдает обручальное кольцо для спасения ребенка — легко и радостно. Он полагал, что церковные ценности должны быть отданы не в порядке изъятия, а в порядке жертвы. «Это – Богово, и мы все отдадим сами. И в этом великое утешение для верующего».

В деле обращения церковных ценностей на помощь голодающим он требовал контроля духовенства и верующих; требовал не потому, чтобы не верил, а потому, что считал, что раз верующая масса все отдает в вольном подвиге, то именно верующие и должны сопровождать церковные ценности до последнего момента, когда они превратятся в хлеб для голодающих.

Он жил великой мечтой. Храмы полны народа, возносящего молитву. С амвона раздается призыв к жертвованию. Народная масса вдохновенно с духовенством, митрополитом, идет на подвиг. Церковь будет нищей, но безмерно прекрасной в своей нищете.

Он не знал, что пройдет несколько недель – и мечты будут растоптаны.

Возникновение процесса митрополита Вениамина связано с деятельностью существовавшего в Петрограде «Общества объединенных православных приходов». «Общество объединенных православных приходов» — легальное, совершенно невинное. Среди членов были люди, глубоко, всегда веровавшие, были и такие, что вновь вернулись к вере под влиянием потрясений, были и просто уставшие жить. Так велики были страдания, что в общество потянулись только для того, чтобы найти возможность отдыха. Была ли в деятельности общества политика? Нет. Занимались вопросами мелкими – где достать деревянного масла, как регулировать продажу свечей. Несмотря на мелочность вопросов, общество имело огромное значение – удовлетворяло потребности подышать свежим воздухом хотя какой-нибудь общественности.

Что касается собирательной личности – народа, массы верующих, то она волновалась, подозрительно относилась к духовенству, не прощала ему ни одного слова, обвиняла в слишком большой уступчивости советской власти. Даже митрополита Вениамина не щадили, собирались демонстративно выразить ему неудовольствие. Духовенство скрывалось от массы. Тысячная масса была смела – она чувствовала, что в море людском даже большевики не смогут выловить «нежелательный элемент». Духовенство было между молотом и наковальней.

Теперь несколько слов о властях предержащих в эпоху, когда разыгрались эти события. В составе Петроградского Совета не было людей, имевших влияние. Все, кроме Зиновьева, были люди среднего калибра. Зиновьев же держался в стороне. Петроградский Совет искренно и наивно истолковывал декрет центральной власти об «изъятии ценностей», как выражение желания получить ценности, и только. Он избрал особую комиссию «Помгол» («Помощь голодающим»). Настроение было невеселое. Отовсюду шли известия о беспорядках и бунтах. Население Петрограда волновалось. Среди верующих играли огромную роль рабочие, заявлявшие, что костьми лягут, а церковных ценностей не отдадут. «Помгол» искал путей к мирному разрешению вопроса об изъятии церковных ценностей. На беду «Общества объединенных приходов», кто-то довел до сведения «Помгола» о существовании общества. «Помголу» казалось, что общество должно иметь корни среди верующих, что через него можно добиться мирного изъятия ценностей. «Помгол» направил в общество специального эмиссара. Общество психологически почувствовало себя некоторой силой. «Мы сделаем вам, а вы – нам … Распечатайте храмы, разрешите преподавание Закона Божия…» «Помгол» пошел навстречу.

5 марта 1922 года митрополит Вениамин, во время служения в Исаакиевском соборе, получил приглашение явиться на заседание «Помгола». Владыку, когда он прибыл, приняли торжественно, предоставили ему слово. Владыка вынул приготовленное заявление и попросил позволения его огласить. «Православная церковь, – говорил он в заключение, – печалясь о нуждающихся, готова все отдать для помощи голодающим, но если церковные ценности будут изыматься насильно, может быть кровопролитие», Да и сам он, как верующий, усматривает в насильном изъятии ценностей кощунство, никогда его не разрешит. Председатель «Помгола» Канатчиков в ответ на заявление владыки сказал теплую речь, смысл которой сводился к тому, что готовность Церкви помочь голодающим поведет к созданию благожелательного отношения к духовенству со стороны советской власти, что он и в будущем рассчитывает на помощь владыки. Создалось совершенно не «заседальное», теплое настроение. Владыка встал. За ним встали все. Тогда митрополит заговорил. Говорил простые вещи: «Тяжело переживает народ горе – изъятие ценностей, но это лишь одна из тягостей жизни. Гораздо большая тяжесть – существующая политическая рознь и вражда». Но бывают минуты, когда разделенные души сливаются в порыве любви. Верит, что встреча, происшедшая на заседании «Помгола» — прообраз, что будет время, когда сольются воедино русские люди. «Настанет день и час, – закончил он, – и я сам во главе молящихся пойду в храм, сниму ризы с иконы Божией Матери Казанской, сладкими слезами оплачу их и отдам…» Кончив, он широким крестом благословил всех. И большевики – члены «Помгола» склонялись перед ним, с непокрытыми головами провожали до подъезда.

В «Обществе объединенных православных приходов» в связи с событиями на заседании «Помгола» создалось радостное настроение: трудности, казалось, уладились. В одной из петроградских газет появился панегирик в честь митрополита Вениамина. Отмечая жертвенность, обнаруженную митрополитом, автор панегирика говорил о том, что народилось подлинное христианство, поднявшее знамя веры, примирившее с собой самые враждебные христианству слои коммунистической партии. Даже в «Известиях» поместили хвалебную статью в честь митрополита. Идиллия длилась несколько дней.

Центральные власти не того хотели – «Помгол» должен был вызвать столкновение и свалить вину на духовенство. Между Москвой и Петроградом начались переговоры. Когда через несколько дней уполномоченные митрополита явились для переговоров, обстановка была уже иная. Их встретили новые люди. «Никаких переговоров, никаких жертв. Все принадлежит власти, и она возьмет свое, когда сочтет нужным. Духовенство должно лишь призвать к спокойной сдаче». Митрополит, узнав о новом обороте дела, был глубоко возмущен. В своем моральном авторитете он видел опору против провокационного столкновения, а большевики уничтожили эту возможность. Он послал на двух листах заявление «Помголу», где, указав все возможные последствия, говорил, что он обратится к верующим с призывом не оказывать сопротивления при изъятии ценностей, но благословить этот акт, как кощунственный, он не может.

Прошло несколько дней. Начали описывать церковные ценности, начались беспорядки. «Помгол» молчал.

24 марта в «Красной газете» за подписью 12 лиц, между ними свящ. Красницкого и Введенского, появилось письмо. В письме, написанном очень резко, говорилось, что духовенство вообще, и петроградское в частности, объято контрреволюционными настроениями, что оно, пользуясь удобным моментом, хочет оттянуть сдачу ценностей. Авторы письма требовали немедленной сдачи. Письмо оправдывало советскую власть. Петроградское духовенство было обескуражено. Обвинение в контрреволюции грозило серьезными последствиями. Состоялось общее собрание духовенства, на котором присутствовало около 500 человек. Введенский нагло защищался, Красницкий лишь язвительно улыбался, поглаживая бороду. Страсти разгорались. В это время приехал митрополит. В своем слове к собранию он говорил, что оценивать письмо сейчас не время. На улицах каждую минуту может начаться кровопролитие. «Помгол» молчит. Нужно единение. В заключение он предложил послать в «Помгол» людей, приемлемых для «Помгола», священников Введенского и Боярского.

Начались переговоры. В советских газетах появилось сообщение о договоре между митрополитом и советской властью – советская власть изымает ценности, а митрополит призывает к спокойствию. Советская власть обязуется не допускать никаких кощунств, не чинить издевательств, допустить выкуп деньгами священных предметов и т.д. Настроение было мирное.

В это время совершается церковный переворот. Живоцерковники обманным путем захватывают власть. Введенский пытался утвердить власть ВЦУ (Высшее Церковное Управление) в Петрограде. Он явился к митрополиту Вениамину и потребовал от него подчинения ВЦУ.

Кроток был митрополит, но он почувствовал, что должен, может быть, впервые, сказать властное слово. Он обратился к духовенству и верующим с призывом не признавать ВЦУ, считать участников его похитителями церковной власти. Введенский же был объявлен находящимся вне церковного общения до той поры, пока не раскается и не признает своих заблуждений.

Большевики буквально взбеленились – они знали, что выступление митрополита убьет «живую» церковь. Появились раздраженные статьи, где говорилось о «белогвардейском акте отлучения революционного священника», о том, что «меч митрополита опустился на голову священника». Убить митрополита немедленно не было смысла: надо было попытаться его очернить, пытаясь воздействовать на него страхом, угрозами, сломить его моральный авторитет.

Введенский в сопровождении коммуниста Бакаева вторично явился к митрополиту. Они требовали от митрополита отмены постановления о ВЦУ и Введенском. В случае несогласия угрожали митрополиту гибелью. Митрополит ответил: «Делайте, что хотите, а я ни от одного слова не откажусь».

Митрополит сознавал, что час жертвы приближается. Он созвал близких людей, сделал соответствующие распоряжения. Он просил всех сохранять спокойствие, просил призвать к этому и народ. В день ареста митрополита у ворот Александро-Невской Лавры, где жил митрополит, разыгралась сцена, навеки памятная всем, кто при ней присутствовал. Митрополит возвращался в Лавру. У ворот Лавры его поджидал бледный человек, старательно прятавшийся в тени. Казалось, он хотел влипнуть в стену. Митрополит приблизился. Лицо притаившегося вынырнуло из мрака. Введенский. Они остановились, глядя друг на друга. Сатанинская злоба и вместе нечеловеческое мучение были в глазах Введенского. Митрополит поднял было руку для благословения, потом опустил и молча прошел мимо. В это время в покоях уже шел обыск. Митрополиту объявили, что он привлекается к ответственности по обвинению в сопротивлении изъятию ценностей. В течение дня митрополит находился под домашним арестом, а ночью его перевезли в дом предварительного заключения.

Комитет Политического Красного Креста узнал об аресте, имел суждение. По делу митрополита Вениамина было привлечено 36 человек. Встал вопрос о защите, и защита была поручена Я.С.Гуровичу. Я.С.Гурович на предложение взять на себя защиту ответил, что, если комитет признает необходимым, чтобы защищал он, Гурович, он согласен, но просит предварительно принять во внимание, что он еврей: всякое упущение, ошибка, с одной стороны могут иметь роковые последствия для подсудимого, с другой – могут стать козырем в руках антисемитов. Власти с делом, по-видимому, не спешили. Процесс должен был начаться через несколько месяцев. Но неожиданно 7 июня заключенным был роздан обвинительный акт и было указано, что дело назначено к слушанию на 10 июня. Митрополит Вениамин из тюрьмы обратился непосредственно к Я.С.Гуровичу с просьбой не отказаться от защиты. Митрополит в своем обращении к Я.С.Гуровичу говорил, что нужно защищать не его, митрополита Вениамина, а церковь, что лично он верит ему и просит отложить все страхи и опасения, принять на себя защиту. Гурович дал окончательное согласие. В связи с принятием на себя защиты Гуровичу пришлось долго задержаться в Трибунале. Вернулся домой только около 12 часов ночи. Несмотря на полуночный час, застал дома массу народа – родственники и друзья заключенных пришли просить взять на себя защиту. Гурович ответил отказом. «Я взялся защищать владыку-митрополита и поэтому не могу уже взять ничьей защиты». И присутствовавшие, забыв о своем, просили его приложить все усилия к тому.

10 июня начался процесс. Дело слушалось в помещении бывшего Дворянского собрания. Невский проспект был усеян народом, а от Гостиного двора народ стоял компактной массой. Толпа собралась с утра, ожидая проезда митрополита. Когда увидали, упали на колени, запели: «Спаси, Господи, люди твоя». Митрополит благословлял стоявших. Пройти, казалось, было невозможно. Но, услыхав слова: «Дайте дорогу защитнику митрополита», народ расступался. Сияние той огромной любви, которой пользовался митрополит, пало и на защитника…

«Ввести подсудимых»… Из двери показалась, извиваясь змеей, вереница людей, а впереди всех – митрополит в белом клобуке. Все, присутствовавшие в зале суда, встали. Это повторялось всякий раз, когда вводили подсудимых. Председатель Трибунала протестовал было, грозил всех удалить, но в конце концов махнул рукой. Митрополит Вениамин и на суде был таким же, каким все его знали раньше.

Другие подсудимые. Среди них следует прежде всего назвать архимандрита Сергия – в прошлом член Государственной Думы Владимир Павлович Шеин. В отношении пламенной веры он походил на митрополита. В остальном же был полной противоположностью митрополиту, начиная с внешности. Огромные, пламенные глаза, аскетическое лицо, громкий голос. Он все силы политического дарования и незаурядного красноречия отдал на служение делу церкви. Митрополит Вениамин на все отвечал кратко. Арх. Сергий при всяком удобном случае произносил пламенные речи. Митрополит Вениамин не боялся смерти, но и не искал ее; арх. Сергий хотел актом мученичества запечатлеть свою веру. Из какой духовной глуби восстали эти два главных героя процесса? Временами некоторые из присутствовавших переживали такое чувство, что вся современность, все совершившееся кругом нереально, а реально то, что внесли сюда эти два человека.

Далее – Юрий Павлович Новицкий, профессор университета, крупный юрист, человек дела, с огромной памятью.

Иван Михайлович Ковшаров – человек умный, убежденный, решительный. Он знал о своей участи, знал, что ему живым уже не уйти. В отношении большевиков держался иронически спокойно, беспощадно высмеивая их при всяком случае.

В качестве прокурора выступал бывший действительный статский советник Драницын, бывший преподаватель истории в привилегированном учебном заведении для девиц. Перепрыгнув к большевикам, он рекомендовал себя в качестве знатока канонического права. Поэтому и был назначен обвинителем. Другим обвинителем был Красиков – бывший присяжный поверенный – пьяница фантастический, в прежнее время выступал по делам об увечьях, и Смирнов – рабочий-булочник. О нем говорили, что это выдающийся самородок, обладающий большим даром красноречия. Оказался полной бездарностью. Даже митинговым оратором его назвать нельзя. Одно было у него достоинство – действительно прекрасный, громкий голос.

Среди обвиняемых был известный специалист церковного права проф. Бенешевич. Обвинители, особенно Смирнов, «допекали» профессора, придирались к мелочам, снова и снова возвращались к одним и тем же вопросам. Если в «Обществе объединенных приходов» занимались мелкими вопросами, говорили обвинители, то зачем вы, крупный ученый, были приглашены туда? Вероятно, там были и более крупные вещи, чем мелкие вопросы? Бенешевич в первый раз спокойно ответил, что он был приглашен в качестве эксперта, потому что считался специалистом по церковным вопросам. Смирнов через несколько минут снова повторил тот же вопрос. Бенешевич, видимо сердясь, но еще сдерживаясь, ответил: «Я уже вам разъяснил…» Смирнов, немного погодя, в третий раз спросил профессора «почему он оказался экспертом в «Обществе объединенных приходов». Бенешевич, рассердившись, ответил: «Я не понимаю, гражданин обвинитель, что загадочного в том, что меня пригласили экспертом по вопросам моей специальности? Если бы я был булочником, и меня пригласили экспертом по церковным вопросам, это было бы странно». Бенешевич не подозревал, что Смирнов – рабочий-булочник. Бенешевича хотели привлечь к ответственности и «за оскорбление суда». Еле-еле, путем кулуарных переговоров и влияний, удалось устранить новую опасность, нависшую над головой профессора Бенешевича.

Из состава защиты только два лица – Я.С.Гурович и Жижиленко — не входили в состав советской адвокатуры. Остальные были члены советской адвокатуры. Положение их более чем неважное. К защитникам со стороны относились еще с уважением, а к ним – их просто не замечали. Один из подсудимых показал, что Введенский угрожал духовенству карами советской власти. Трибунал заинтересовался. Красотин справился, каково состояние здоровья Введенского и не может ли он явиться в суд. Защита решила было не вмешиваться. Но Бобрищев-Пушкин – член советской адвокатуры – заявил, что вызывать одних свидетелей прежде общего вызова свидетелей значило бы создавать «привилегированных свидетелей». В революционном же трибунале нет и не может быть таких привилегированных положений, закончил он с пафосом… Революционный трибунал усмотрел в заявлении Бобрищева-Пушкина оскорбление и поднял вопрос о привлечении адвоката к ответственности. Гурович от лица защиты возражал. Он подчеркнул, что не может понять, в чем обвиняют Бобрищева-Пушкина: в его словах нет факта преступления. Если бы он сказал, что в революционном трибунале могут быть привилегированные свидетели, это было бы оскорблением. Но он как раз утверждает обратное. Вопрос замяли. Но Бобрищев-Пушкин тут же передал Гуровичу для безопасности бумажник и золотые часы, прося сохранить. «Вы их не знаете, – сказал он при этом, – а я-то их знаю».

Трибунал состоял из 6 человек. Председателем был некто Семенов, молодой человек лет 25, выдававший себя за студента политехнического института. В революционный трибунал не назначали людей выше среднего уровня. Приговор по каждому делу выносился заранее. Средние же люди относились терпеливо и не протестовали против такого предрешения исхода дела.

Вход был по билетам, причем билеты давались не более чем на одно заседание. Огромное количество народа прошло через зал. Во время процесса были аресты и на улице, и в самом зале суда. Целый ряд мелочей свидетельствовал, как народ беззаветно любил митрополита. Лишь замечали, что у защитника митрополита Гуровича нет чаю, чья-то рука доставляла новый стакан сладкого чаю, откуда-то появлялся хороший, сдобный хлеб, на столе всегда лежал букетик цветов. Неведомые люди приносили сахар, конфеты, чай, все говорили только «помоги вам Бог». В это время ни сахару, ни конфет в Петрограде уже нельзя было достать почти ни за какие деньги.

Митрополиту было предъявлено обвинение в том, что он:

1) злонамеренно вступил в соглашение с советской властью, в результате чего получилось смягчение декрета ;

2) действовал в согласии с западной буржуазией;

3) распространял свое обращение к «Помголу».

Добивались узнать, кто автор обращения к «Помголу». Содержание соответствует мыслям митрополита, но – утверждали допрашивавшие – оно написано сухим, канцелярским языком. ЧК не знала, но предполагала, кто написал обращение. Митрополит неизменно отвечал: «Заявление принадлежит мне одному целиком». Ему давали понять, что от этого зависит его участь. Ужасные минуты! Шла страшная игра, где ставкой была жизнь или смерть. Был один момент, когда сердце перестало биться – председательствовавший обратился к владыке со следующими словами: «Призовите на помощь все силы ума, памятуя о последствиях, отвечайте на последний и решительный вопрос – вы ли писали?» Легкий и светлый голос митрополита контрастом прозвучал в напряженной тишине: «Я несколько раз говорил вам, что я написал. Да я никому и не позволил бы вмешиваться в мои распоряжения в такую минуту».

Архимандрит Сергий и на допросе держался непримиримо – обрывал вопросы, говорил: «Я уж отвечал, больше отвечать не буду. Вы рассчитываете на мое утомление – напрасно». Когда Смирнов обратился к нему со словами: «Вы в миру были крупным помещиком, богатым человеком. Неужели вы приняли монашество по убеждению?», архимандрит Сергий выпрямился во весь рост и резко сказал: «Послушайте, вы, очевидно, не понимаете, как оскорбителен ваш вопрос. Я на ваш вопрос отвечать не буду».

Свидетели. Первым выступал Канатчиков, деятель «Помгола». На предварительном следствии он дал показание в пользу митрополита. На суде Канатчиков сказал другое: «Митрополит Вениамин, – говорил он, — произвел хорошее впечатление, но был лицемером, находился в заговоре». Противоречие в показаниях объяснил тем, что он, свидетель, – человек теоретических выводов и схематических построений.

Среди свидетелей наиболее тягостное впечатление оставил Красницкий – священник. В течение процесса было много ужасных минут, но такой удушливой мути, как во время показаний Красницкого, ни разу не было. Красницкий – лысый, сухощавый человек, с мечтательными глазами, с металлическим голосом. Поверх рясы – золотой наперсный крест. Каждое слово его показания накидывало петлю на кого-либо из подсудимых. Здесь все было – инсинуации, клевета, выдумки. Он сознательно приписал митр. Вениамину выступление еп. Вениамина, епископа армии и флота при войсках ген. Врангеля. Приписал контрреволюционную деятельность последнего митрополиту Вениамину. Красницкий утверждал, что среди духовенства существовал заговор – священники сговорились вызвать на почве голода народное восстание против советской власти. Даже обвинителям было не по себе – члены трибунала сидели с побледневшими лицами. Было так невыносимо духовно мерзостно и душно, что, казалось, лысый батюшка с золотым крестом на груди распухает, заполняет зал, душит: а он все продолжал. Казалось, вот-вот, и неминуемо произойдет какой-нибудь эксцесс. Оставаться спокойным было нестерпимо, нужно было прекратить это удушье, разбить стекло, крикнуть. Вдруг он закончил. Слово взял Гурович и задал свидетелю вопрос: «Свидетель Красницкий! Вам известен журнал «Епархиальные ведомости». Не были ли вы редактором этого журнала? Не вам ли принадлежит статья, где буквально написано: «Большевиков следует уничтожать, утопив их в собственной крови»? Красницкий молчал. Красницкого многое уличало – на одном заседании «Русского собрания» заявил: «Евреи употребляют христианскую кровь». Красницкого отпустили. Он ушел из зала с улыбочкой, пройдя сквозь все ряды сидевших.

Следующим свидетелем был священник Боярский – умный, образованный, талантливый проповедник. Обвинители были уверены, что он даст показания, убийственные для митрополита. Но он произнес пламенный, художественный по своей форме панегирик в прославление митрополита Вениамина.

Злоба разочарованных обвинителей обрушилась на следующего свидетеля, профессора Егорова, человека спокойного, немного американской складки. Когда Егоров заявил, что соглашение состоялось по почину «Помгола», Смирнов яростно заявил, что свидетель соучастник митрополита Вениамина, и потребовал, чтобы Егорова перевели в разряд подсудимых. Защитник митрополита протестовал. Трибунал, посовещавшись, постановил возбудить отдельное дело против свидетеля Егорова, а пока – заключить под стражу. Егоров предвидел возможность подобного исхода и явился на заседание суда с толстым портфелем – в портфеле были подушка, одеяло, белье, яства и другие необходимые вещи.

Революционный трибунал, выслушав свидетелей обвинения, просто «упразднил» свидетелей защиты, заявив, что объявляется перерыв, а через тридцать минут начнутся прения сторон. Защита протестовала, но тщетно Драницын с греческими цитатами доказывал, что с канонической точки зрения митрополит Вениамин несомненно подлежит смерти. «Мой отец, сказал он как-то защитнику митрополита Я.С.Гуровичу, – был сельский священник, а вы – еврей. Я буду требовать для митрополита смертной казни, а вы будете его защищать. Как играет история!»

Красиков изложил всю историю русского духовенства, как сословия, всегда поддерживающего реакционные связи. Что касается митрополита Вениамина, то он, безусловно, повинен в контрреволюционной деятельности – он хотя и не признал постановлений Карловацкого Собора, но он и не заявлял официально о своем отношении к советской власти.

Смирнов требовал в своей речи 16 голов. Часть зала, заполненная специально избранной публикой, зааплодировала. Смирнов несколько раз повторял свою фразу о 16 головах.

Начались речи защиты. Жижиленко доказывал отсутствие состава преступления, которое влекло бы приговор к высшей мере. Контрреволюционной организации нет, а поэтому и смертной казни быть не может.

Гурович в своей защитительной речи разбирал шаг за шагом все хитросплетения Красикова. «Русское духовенство, – говорил Гурович, – плоть от плоти и кость от костей русского народа. Красиков ни одним звуком не обмолвился об огромной заслуге духовенства в области народного образования, что духовенство самоотверженно служило делу образования. В дни процесса Бейлиса именно духовенство было против процесса. Эксперты свящ. А.Глаголев и проф. Духовной академии Троицкий решительно отвергли употребление евреями христианской крови. Я, – говорил Гурович, – еврей, счастлив и горд засвидетельствовать, что еврейство всего мира питает уважение к русскому духовенству и всегда будет благодарно последнему за позицию, занятую русским духовенством в деле Бейлиса». В зале послышался плач, некоторые, подбежав к защитнику, обнимали его, целовали. Наконец он получил возможность продолжать речь. «Пережитое волнение, – сказал он, – может быть, прообраз единения всех народов. Митрополит Вениамин немудрый сельский «попик», кроткий, смиренный. Он не похож на гордого «князя церкви». Но это сила, – продолжал он, – перед которой нельзя не склониться. Разве не понятна игра с митрополитом Вениамином, которая здесь велась? Разве не понятно, что ему предлагалось маленькой уступкой купить жизнь? Вы можете его убить, но не можете отказать ему в одном – в уважении к нему, в преклонении перед его моральной красотой. Доказательств в виновности нет, фактов в сущности нет, нет и обвинения. И все же – ужас творится, впереди -пропасть смерти, куда влекут этих людей, и чья-то рука подталкивает их. Процесс исторический. Что скажет история? Было изъятие церковных ценностей. Оно прошло с полным спокойствием, и тем не менее советская власть нашла необходимым посадить на скамью подсудимых петроградское духовенство во главе с митрополитом. Ваш приговор будет записан историей. Основной принцип, подчеркиваемый вами – польза советской власти. Если вы этот принцип примените к этому процессу, весь процесс получает характер зловещей комедии. Решая все с точки полезности, нужно хорошо и очень хорошо все взвесить. Живой митрополит вам кажется опасным, но мертвый он во сто раз опаснее для вас. Не станет ли он стягом, кругом которого объединится вся церковь? Не забывайте, что на крови мучеников растет церковь – не творите же мучеников».

«Красиков старался доказать, что контрреволюционная организация налицо, – это Православная Церковь. Она представляет установление, построенное на принципе иерархии, строгого подчинения низших высшим и следовательно, она контрреволюционна по своему существу. Собственно следовало бы посадить в тюрьму всю Церковь». Кто-то из подсудимых подал реплику: «Будет время – посадят».

«Больше нечего сказать, – закончил свою речь Я.С.Гурович, – но и трудно расстаться со словом. Пока говорят, длятся прения – все еще идет процесс. Подсудимые живы. Кончатся прения, воцарится холод молчания, кончится жизнь».

Прения сторон закончились. Председатель объявил, что приговор будет объявлен завтра в 9 часов вечера, и предоставил подсудимым последнее слово.

Митрополит Вениамин встал. День был солнечный, яркий. Вся фигура митрополита была освещена. Говорил просто, как всегда. Он сказал, что к самому обвинению он относится спокойно, но не может отнестись спокойно к тому, что его здесь назвали «врагом народа». «Народ я люблю и отдал за него все, – говорил митрополит, – и народ любит меня». Потом, забыв о себе, перешел к установлению алиби отдельных обвиняемых. Называя каждого по имени, он говорил: «Распоряжения ему были даны мною. Он должен был подчиниться», «такой-то был в командировке и, следовательно, он не мог принимать участия в том, что ему вменяется…» И все так. Ни звука о себе. «Я, – закончил он, – говорю бездоказательно, но ведь я говорю в последний раз в жизни, а такому человеку обыкновенно верят».

Председатель новым голосом, которого нельзя было узнать, – в нем слышалось большое человеческое волнение, – сказал владыке: «Вы подсудимый. Вам дано последнее слово для того, чтобы вы сказали что-либо о себе. Это важно для революционного трибунала». Митрополит встал и в милом – иного слова не придумаешь, несмотря на весь трагизм положения – недоумении сказал: «Что же могу о себе сказать? Я не знаю, что вы скажете мне в своем приговоре: жизнь или смерть? Но что бы вы ни сказали, я осеню себя крестом и скажу – слава Богу за все».

Новицкий в своем последнем слове сказал, что никаких контрреволюционных выступлений не было. Если же власти нужны жертвы, то пусть будет такой жертвой он один. Ковшаров заявил, что процесс – маскировка действительных намерений власти. Архимандрит Сергий (Шеин): «Инок вне мира, он живет в общении с Богом. Делайте свое дело. Я буду жалеть вас и о вас молиться».

ПРИГОВОР:

«…Революционный трибунал постановил обвиняемых митрополита Вениамина, архим. Сергия, Новицкого, Ковшарова, Бенешевича, Чукова, Богоявленского, Чельцова, Огнева – расстрелять…»

Красноармейцы, переполнявшие зал, встретили приговор аплодисментами. Владыка обнял своего защитника, усадил с собой, заставил выпить стакан чаю.

Начались томительные дни. 10 августа в «Известиях» за подписью Красикова появилось сообщение, что ЦИК из 10 приговоренных нашел возможным помиловать 6. Помиловать же остальных четырех – митрополита Вениамина, архимандрита Сергия, Новицкого и Ковшарова было бы преступлением против рабочего класса.

В ночь с 12 на 13 августа они были расстреляны.

#Очерки_по_истории_церковной_смуты

А.Левитин, В.Шавров: «Приложение 1 к I тому «Очерков по истории русской церковной смуты»»

Истина одна – людей много, и сколько голов, столько умов. Отделить объективное от субъективного; отыскать среди шлака воспоминаний, домыслов, рассуждений золотые крупинки истины – такова задача историка. Стремясь к максимальной объективности, мы обратились ко всем современникам описываемых нами событий с просьбой внести свои коррективы в наш рассказ. Все они откликнулись на нашу просьбу и внесли свои дополнения, особенно много замечаний сделал один из наших читателей, игравший в 20-е годы выдающуюся роль в церковной жизни. Так как большинство его замечаний относились к петроградской церковной смуте, то мы и изложим все события так, как они представляются по его рассказам.

После ареста митрополита Вениамина он в течение некоторого времени содержался в Лавре; в эти дни наместнику Лавры назначено было посещать находящегося в заключении митрополита. Во время одного из таких посещений владыка-митрополит рассказал наместнику об обстоятельствах своего ареста; при этом он заметил, что во время своего ареста он мельком видел стоявшего в коридоре А.И.Введенского (который под благословение к нему не подходил). Рассказывая об этом, митрополит сказал: «Как все это похоже на Гефсиманский сад».

После ареста митрополита власть лишь номинально находилась в руках епископа Алексия, который, однако, дела епархии так и не принял, живя в это время у своего отца (на Дворянской улице) в полном «затворе».

Когда встал вопрос о снятии запрещения с А.И.Введенского, состоялось совещание по этому поводу четырех викариев (епископов Алексия, Венедикта – тогда он был еще на свободе, Иннокентия и Николая). Трое епископов (Венедикт, Иннокентий и Николай) пришли к выводу, что в отсутствии митрополита запрещение не может быть снято. Епископ Алексий, принимая на себя всю ответственность, вопреки единодушному мнению своих собратий, снял запрещение и издал свое известное воззвание. Епархиальный же Совет в это время уже не функционировал.

Когда в Петроград прибыл назначенный ВЦУ архиепископ Николай Соболев, среди братии Александро-Невской Лавры возникли разногласия о том, следует ли его признать и принять. Наместник Лавры епископ Николай был против того, чтобы принимать обновленческого архиепископа. Однако другая часть иноков во главе с архимандритом Иоасафом (ныне епископом Тамбовским) – тогда помощником наместника Лавры – категорически высказывалась за принятие нового архиепископа. Поэтому, когда Н.В.Соболев прибыл в Лавру, он был встречен в соборе помощником наместника с братиею, наместник же лишь наблюдал за встречей из окна. Когда Н.В.Соболев прошел в митрополичьи покои, он встретился с наместником. Облобызавшись с ним, Н.В.Соболев стал жаловаться на тяжелый крест – возглавлять епархию в столь тяжелое время, – который выпал на его долю. Затем Н.В.Соболев спросил наместника, может ли он быть его викарием. На это епископ Николай дал вполне отрицательный ответ. Затем Н.В.Соболев поселился в митрополичьих покоях.

Наместник Лавры ни в какие отношения с ним не входил; равным образом он не вступал ни в какие переговоры с ВЦУ.

После организации Петроградской автокефалии епископ Николай, став вскоре ее главой, никогда не претендовал на то, чтобы стать епархиальным архиереем; речь шла лишь о временном возглавлении Петроградской митрополии. Никаких поручений связаться с находящимся в заключении епископом Венедиктом епископ Николай никому не давал: посещение епископа двумя духовными лицами произошло по их собственной инициативе. Совершенно неправильным является также утверждение тогдашней прессы (журнал «Соборный разум») о том, что епископ Иннокентий выражал недоверие епископу Николаю: наоборот, епископ Иннокентий прислал епископу Николаю из архангельской ссылки письмо с выражением горячего сочувствия.

Во время кратковременного пребывания епископа Николая во главе автокефалии никаких совещаний с целью назначить ему преемника не было. Такое совещание произошло лишь после ареста епископа Николая – весной 1923 года.

Выражая сердечную благодарность нашему читателю за его внимание к этой работе, считаем своим долгом довести его замечания до всеобщего сведения.

#Очерки_по_истори_церковной_смуты

Митрополит Евлогий (Георгиевский): «Архиепископ Волынский. Революция. Церковный Собор (1917–1918)»

Вскоре по выздоровлении мне пришлось участвовать в Земском собрании. Атмосфера его была нервная, грозовая… Я сказал речь с некоторым подъемом. Губернатор Скаржинский, крайний правый, в бытность свою непременным членом Губернского Присутствия в Чернигове энергично содействовал выборам правых в Государственную думу, вел на этом Собрании свою линию, уязвляя левых, мешая им, старался не давать им слова и тем лишь обострял страсти.

Не успело Собрание окончиться — первая ласточка революции: телеграмма священника из Здолбунова (большой железнодорожный узел): «Рабочие просят отслужить молебен по случаю переворота». Не осведомленный ни о чем, я был ошеломлен. Запросил губернатора, не известно ли ему, что случилось. Скаржинский тоже ничего еще не знал и посоветовал оставить телеграмму без ответа. Политику отмалчивания я не признавал и телеграфировал, что молебен разрешаю, но без политических речей. К вечеру пришло известие, подобное взрыву бомбы: Государь отрекся от престола… Все растерялись, никто не решался вести поверить. Однако на другой день губернатор Скаржинский собрал представителей всех ведомств и официально заявил о полученном правительственном сообщении.

Мне телефонировал мой приятель, католический епископ Дубовский, и просил разрешения ко мне приехать. Он только что вернулся из Петербурга и был перед революцией последним, кому дана была аудиенция у Государя. Представлялся он Государю по посвящении во епископы. Без одобрения русского монарха Римский Папа не мог утверждать кандидатур высшего католического духовенства в России. Если кандидат был приемлем, он представлялся Государю и получал от него перстень. Епископ Дубовский приехал ко мне и рассказал об аудиенции: Государь произвел на него самое приятное, даже обаятельное, впечатление.

С первого же дня после переворота передо мной, как главой Волынской епархии, встал вопрос: кого и как поминать на церковных службах? Поначалу, до отречения Великого Князя Михаила Александровича, он разрешался просто. После возникло осложнение. В конце концов решено было поминать «благоверное Временное правительство…» Диаконы иногда путали и возглашали «Многие лета» — «благовременному Временному правительству…».

Первые революционные дни в Житомире: толпа на улицах, шествия, «Марсельеза», красные банты, красные флаги… Священники, чиновники, все… в бантах. Крайний правый, видный черносотенец, в порыве революционного энтузиазма кричал толпе с балкона: «Марсельезу! Марсельезу!..»

Иеромонах Иоанн (из пастырского училища), несмотря на пост, приветствовал меня: «Христос Воскресе! Христос Воскресе!», а в ответ на мои увещания быть более сдержанным возразил: «Вы не понимаете!..» Потом я узнал, что он в училище со стены сорвал царский портрет и куда–то его спрятал.

Несмотря на все ликование вокруг меня, на душе моей лежала тяжесть. Вероятно, многие испытывали то же, что и я. Манифест об отречении Государя был прочитан в соборе, читал его протодиакон — и плакал. Среди молящихся многие рыдали. У старика городового слезы текли ручьем…

Пасхальную заутреню я служил в соборе, битком набитом солдатчиной. Атмосфера в храме была революционная, жуткая… На приветствие «Христос Воскресе!» среди гула «Воистину Воскресе!» какой–то голос выкрикнул: «Россия воскресе!!»

С первых же дней против меня началась травля. Я выезжал по–прежнему в архиерейской карете. Случалось, до меня долетали враждебные выкрики: «Недолго тебе теперь кататься!» и проч.

Доктор Истомин, оперировавший меня, был выбран председателем исполкома местного Совета рабочих и солдатских депутатов и произносил на заседаниях зажигательные речи. Об удачной операции он теперь жалел. «Не знал я, что Евлогий «черная сотня», а то я б его во время операции…»

В моих лазаретах началось нестроение. Правда, неприятных инцидентов со мною не произошло; когда я на Пасхе ездил по лазаретам с кошелкой красных яиц, солдаты по–прежнему со мною христосовались, однако сестры милосердия жаловались, что среди раненых недовольство; что они предъявляют всевозможные требования, изъявляют претензии, подают петиции…

Приближался почаевский праздник «Живоносного Источника» (в пятницу на Святой), и я решил съездить в Почаев. В Лавре почувствовалось что–то неладное… Старые, заслуженные монахи встретили меня как обычно, а низшая братия смотрела на меня как–то боком. Наместник жаловался мне, что по углам идет шушуканье, что иноки работают с ленцой и послушание не прежнее…

Возвратился я в Житомир уж не в салон–вагоне, а как самый обыкновенный пассажир, причем в Рудне Почаевской мне пришлось долго просидеть на вокзале в ожидании опоздавшего поезда.

Волны революции вздымались все выше, разливаясь по России все шире…

У нас, на Волыни (как и во многих епархиях в те дни), среди низших церковнослужителей, диаконов и псаломщиков началось брожение. Вскоре их насмешливо прозвали «социал–диаконами» и «социал–псаломщиками». Они потребовали от меня спешного созыва Епархиального съезда для обсуждения текущих вопросов. Я согласился.

Съезд собрался на Пасхе. В состав его кроме духовенства вошли представители: 1) от Красного Креста, причем меня, почетного председателя, и епископа Аверкия удалили из состава правления; 2) от Земства; 3) от военных организаций фронта и госпиталей.

В те дни по всей России пробежала волна «низвержений епископов»; Синод был завален петициями с мест с требованиями выборного епископата. Члены нашего Волынского Епархиального съезда протелеграфировали Обер–Прокурору Львову такое же требование.

Открылся Съезд в помещении женского духовного училища. Перед началом занятий был молебен в церкви. Я сказал «слово» о новой жизни, об обновлении церковной жизни, потому что Церковь не оторвана от общенародной русской судьбы; закончил заявлением о том, что считаю свое присутствие на Съезде излишним, так как будет обсуждаться вопрос о желательности или нежелательности меня как управителя епархии.

В президиум вошли: младший священник Житомирского собора о.Захарий Саплин (председатель), диаконы, псаломщики и одна делегатка — Н.И.Оржевская (от женских организаций).

В первую очередь встал вопрос обо мне. Матросы и солдаты яростно напали на меня: «Черная сотня», «старорежимник…» и т. д. Дебаты длились целый день. Секретарь обещал известить меня, как только резолюция будет проголосована. Я прождал оповещания до полуночи и, взволнованный неизвестностью, лег спать. Среди ночи меня разбудил келейник: «Со Съезда делегация…» В первую минуту я решил, что сейчас услышу весть недобрую… Делегация прибыла в составе о.Саплина, диакона, псаломщика и Н.И.Оржевской. К моему удивлению, постановление Съезда оказалось прямо противоположным тому, к чему я приготовился. Н.И.Оржевская торжественно прочитала следующее постановление Съезда:

«Господину Обер–Прокурору Святейшего Синода.

Первый Свободный Епархиальный Съезд Волынского духовенства и мирян в открытом заседании своем, состоявшемся 14 апреля 1917 года, по выслушании ораторов, осветивших политическую и церковно–общественную деятельность Архиепископа ЕВЛОГИЯ, в связи с возбужденным Городским Исполнительным Комитетом ходатайством об удалении его из Волыни, после всестороннего обсуждения вопроса нашел предъявляемые к Архиепископу обвинения недоказанными, а основания Комитета для ходатайства об удалении Архиепископа, как лица, угрожающего общественному спокойствию, недостаточными и наоборот, считает постановление Городского Исполнительного Комитета об удалении Архиепископа ЕВЛОГИЯ производящим большое смущение в среде населения не только г.Житомира, но и всей Епархии и голосованием своим, почти единогласным (196–6), выразил доверие Архиепископу и постановил: просить Святейший Синод, а в Вашем лице Временное Правительство, об оставлении Архиепископа ЕВЛОГИЯ на Волыни как Архипастыря любимого, уважаемого и искренно–православным людям желанного.

Председатель Съезда Священник Захарий Саплин».

Съезд прошел бурно. В результате — куча сумбурных протоколов и всякого рода постановлений: об уравнении псаломщиков в каких–то правах и проч. Весь этот материал мне был доставлен, я принял его к сведению, — этим дело и кончилось.

В начале лета политическая судьба Волыни начала изменяться. Украина стала «самостийной», в Киеве организовалась Украинская Рада. Мы попали в зависимость от нового политического центра.

Общее положение в епархии становилось все хуже и хуже. В деревнях грабежи и разбой, в уездах погромы помещичьих усадеб и убийства помещиков. Случалось, что в праздник деревня отправлялась в церковь, а после обедни всем миром грабила соседние усадьбы. Престарелый князь Сапега, известный на всю округу благотворитель, человек культурный и доброжелательный, вышел к крестьянам и хотел вступить с ними в переговоры, но какой–то солдат крикнул: «Да что его!..» — и убил на месте. Почуяв кровь, толпа озверела и разгромила его усадьбу. Особенно неистовствовали в прифронтовой полосе. Тут была просто вакханалия. И немудрено! Все вооружены, все на войне привыкли к тому, что человеческая жизнь ничего не стоит… Куда девалось «Христолюбивое воинство» — кроткие, готовые на самопожертвование солдаты? Такую внезапную перемену понять трудно: не то это было влияние массового гипноза, не то душами овладели темные силы…

Мы все теперь жили в панике. В Житомире еще было сравнительно тихо, но и у нас — увидишь солдата, думаешь, как бы пройти незамеченным, чтобы не нарваться на оскорбление.

Во главе Губернского управления стоял уже не губернатор, а «губернский староста» — так переименовали председателя Земских управ, к которым после революции перешла губернаторская власть (у нас «старостой» был некто Андро). В сущности, власти уже не было, жизнь держалась лишь силой инерции — и надвигался всероссийский развал…

Украинскую Раду в то лето (1917 г.) возглавлял бывший подольский семинарист Голубович; Министерство исповеданий — «бывший епископ Никон», мой сотоварищ по Московской Духовной Академии. Перед войной он занимал место викарного епископа в Кременце (после него был назначен епископ Дионисий, ныне православный митрополит в Польше) и оставил по себе весьма дурную память в связи с одной скандальной историей в женском духовном училище… Разными неблаговидными происками он добился избрания в IV Государственную думу. В Петербург добежали слухи о Кременецком скандале, и его перевели в Енисейск. Он перевез с Волыни ученицу духовного училища и беззастенчиво поселил ее в архиерейском доме. Население возмущалось и всячески проявляло свое негодование. Когда вспыхнула революция, епископ Никон снял с себя сан, превратился в Миколу Бессонова, «бывшего епископа Никона», и тотчас с ученицей обвенчался. По возвращении на Украину он стал сотрудничать в газетах в качестве театрального рецензента и подписывал свои статьи «бывший епископ Никон — Микола Бессонов», не делая исключения и для рецензий об оперетках. Его брак кончился трагично. Жена его была найдена в постели мертвой, с револьверной раной. Бессонов нахально похоронил ее в Покровском женском монастыре. Покойнице на грудь он положил свою панагию, в ноги — клобук; на ленте была отпечатана наглая, кощунственная надпись.

А теперь Микола Бессонов был Украинским Министром исповеданий!! От него поступали бумаги, а Епархиальному управлению приходилось вести с ним деловую переписку. Это было так противно, что я решил съездить в Киев и переговорить с Председателем Рады Голубовичем. Он был сын священника. Мне казалось, что, апеллируя к прошлому, к семейным традициям, к памяти его отца, — я, может быть, добьюсь удаления Бессонова.

Я высказал Голубовичу мое глубокое возмущение назначением Министром исповеданий ренегата, человека, осквернившего сан. Однако на мою просьбу пожалеть Церковь и ее защитить он не отозвался, ссылаясь на техническую осведомленность Бессонова в делах церковного управления.

– Но в Церкви первое — нравственный ценз, — горячо возражал я. — Неужели в Киеве не найти другого знающего человека?

Мой протест ни к чему не привел. Бессонов остался министром…

По возвращении из Киева после переговоров с Голубовичем я нашел у себя дома пакет из Синода: меня призывали к работе в Предсоборном Присутствии.

Февральский переворот вызвал революционное брожение в епархиях. Всюду спешно созывались Епархиальные съезды для обсуждения недочетов церковной жизни, для заявлений всевозможных требований и пожеланий, а кое–где и протестов против местных архиереев. Обер–Прокурор В.Н.Львов был завален подобного рода протестами. Он держался диктатором и переуволил немало архиереев.

В Москве открылся Всероссийский Епархиальный съезд из представителей духовенства и мирян, но без епископов; исключением был епископ Андрей Уфимский (князь Ухтомский), прогремевший на всю Россию своим либерализмом. На Съезде говорили о модернизации богослужения, об ослаблении церковной дисциплины… Поднят был вопрос и о созыве Всероссийского Церковного Собора. Этот проект встретил повсюду единодушный отклик — и в результате возникло Предсоборное Присутствие. Ему была поручена подготовительная работа по созыву Собора, разработка законопроектов, подбор нужного материала и проч.

О Всероссийском Церковном Соборе и о введении патриаршества впервые заговорили у нас в революцию 1905–1906 годов; тогда же было создано Предсоборное Присутствие, которое усердно поработало и оставило 4 тома меморандумов архиереев — ценнейший материал по всем вопросам церковного устройства. На начатое дело Победоносцев наложил руку — и Присутствие было распущено. Теперь вновь оно возникло (весной 1917г.).

В его состав вошли: 1) все члены Синода, 2) выдающиеся представители богословских наук и канонического права, профессора Духовных Академий и университетов, 3) семь архиереев по выбору: каждый епархиальный епископ выставлял своих 7 кандидатов; получившие большинство голосов призывались к работам в Предсоборном Присутствии. Среди избранных оказался и я. Получив извещение от Синода, я выехал из Житомира. Моим спутником от Москвы до Петрограда оказался директор Женских курсов в Москве. Завязалась беседа. Его отношение к революционной действительности и удивило и озадачило меня. «Подумать только!., в России великий переворот — и ни капли крови! невиданное в истории революций явление. Русские — святой народ…» — умилялся он. Я слушал его скептически. Наша интеллигенция не брала чутьем революционной стихии, а уже пахло кровью…

В Петрограде я поселился в Синодальном Подворье, на Кабинетской улице. Хоть мне и отвели ту же комнату, где я жил будучи членом III Думы, однако по–прежнему в старом помещении я себя не чувствовал: сказывалась революция. Синодальные чиновники все куда–то исчезли, зданием заведовали рабочие синодальной типографии, которые сознавали себя хозяевами положения и поселились в нескольких комнатах. О еде пришлось переговорить с рабочим–заведующим, который и организовал мое питание с помощью своей жены. Должен все–таки отметить что новые управители относились ко мне вежливо.

Началась работа в Предсоборном Присутствии.

Руководствуясь трудами, унаследованными от предшественников (Предсоборное Присутствие 1905–1906 гг.), мы приступили к рассмотрению реформы Церковного управления по следующему плану: 1) высшее церковное управление, 2) епархиальное, 3) приходское. Обсуждение этих трех отделов вызвало горячие споры. Особенно много было споров по вопросу о восстановлении патриаршества. Либеральные профессора стояли за синодальное, коллегиальное, начало и высказались против патриаршества, усматривая в нем принцип единодержавия, не отвечающий якобы требованиям данного исторического момента. Этот взгляд одержал верх, и патриаршество в Предсоборном Присутствии провалили.

Не менее горячие споры вызвал законопроект об участии мирян во всех трех ступенях церковного управления. На заседании, под председательством архиепископа Арсения Новгородского, горячую речь произнес А. Папков. Он отстаивал горячо, почти исступленно, самые широкие права прихода как юридического лица, которое должно обладать неограниченным правом заведования церковным имуществом (тем самым права приходского духовенства значительно урезывались). Ему спокойно и сдержанно возражал Н. И. Лазаревский: бесконтрольное хозяйничанье мирян может привести к весьма неожиданным постановлениям — а если они постановят продать Казанский собор под увеселительное заведение, тогда что делать? Папков был вне себя от этой реплики. Несмотря на разногласия при обсуждении вопроса о реформе прихода, соборное начало все же восторжествовало, и предсоборное Присутствие выработало основные принципы того устава приходской жизни, которым мы ныне и управляемся.

Столь же важным делом была и выработка Наказа будущему Собору; Всероссийский Церковный Собор 1918 года впоследствии им и руководился.

Наша работа протекала в тревожной, накаленной атмосфере.

Было начало июля… Идешь, бывало, пешком из обер–прокурорского дома на Литейной к себе на Кабинетскую — несутся грузовики с вооруженными рабочими… Страшные, озверелые лица… Стараешься пройти стороной, понезаметней. Революционное настроение в городе все сгущалось — и наконец разразилось вооруженным выступлением большевиков. Наступали кровавые дни 3–5 июля…

Помню, 3 июля, не успели мы прийти на заседание, — раздался пулеметный треск: тра–та–та… тра–та–та… Смотрим в окно — толпы народу… Рабочие, работницы, красные флаги… Крик, шум, нестройное пение «Интернационала»… По тротуарам бегут испуганные прохожие, мчатся грузовики с вооруженными до зубов людьми… Доносятся ружейные выстрелы…

Члены нашего собрания нервничают, кричат Председателю архиепископу Сергию: «Закройте! Закройте заседание!..» Но он спокойно возражает: «Почему нам не работать? То, что происходит, дело улицы. Нас это не касается». Даже прибывшие с Васильевского острова архиереи, с большим трудом добравшиеся до Литейной, своими бледными, расстроенными лицами не поколебали хладнокровия нашего Председателя. Так под треск пулеметов и выстрелы мы в тот день и занимались…

Предсоборное Присутствие проработало очень интенсивно до конца июля. Синодальная канцелярия и канцелярия Обер–Прокурора нам помогали. Исполнительная часть нашей работы легла на них, мы лишь обсуждали и решали. Замена А.В.Карташевым В.Н.Львова пришлась тоже вовремя. В.Н.Львов вносил в деловую атмосферу наших заседаний раздраженный, истерический тон, предвзятую недоброжелательность по отношению к архиереям — он не помогал работе, а мешал. С А.В.Карташевым можно было договориться.

Мы выработали следующий порядок выборов в Собор. Каждая епархия должна была послать на Собор 5 делегатов: правящего епископа (не викария), священника, диакона и 1 мирянина. Выборы надлежало провести в двухнедельный срок после роспуска Предсоборного Присутствия.

Нас распустили 1 августа, и я поспешил в Житомир на выборы.

На нашем Епархиальном собрании от священников был выбран о.В.Туркевич, тот самый, у которого я останавливался во Львове во время оккупации; он долго жил в Америке и был весьма опытный оратор. От мирян избрали преподавателя духовной семинарии Василия Яковлевича Малахова. Еще выбрали одного диакона и одного псаломщика. 12 августа мы все вместе тронулись в Москву. Сперва в Москве я остановился в Марфо–Мариинской обители, в том корпусе, который был отведен Турковицкому монастырю, а потом всех нас, делегатов, поселили в общежитии Собора, в здании духовной семинарии (в Каретном ряду). Епископам отвели классы; им пришлось разместиться по два–три человека в одной комнате и разгородиться ширмами. Священникам и другим делегатам отдали дортуары, где они спали на семинарских койках. Меня митрополит Тихон устроил в отдельной маленькой комнате, а игуменья Турковицкого монастыря м. Магдалина постаралась ее поуютнее обставить и даже выхлопотала мне отдельный телефон. Питание было общее для всех членов общежития с тою лишь разницей, что для епископов отвели отдельную трапезную.

Церковный Собор открылся 15 августа, в Успенье, — в храмовой праздник Успенского собора. Этот собор — центральный храм Кремля, глава всех русских церквей, собор всех соборов…

Накануне Успенья старейшие митрополиты: Киевский митрополит Владимир и Московский митрополит Тихон служили там торжественную всенощную, а нам, остальным архиереям, было предложено служить по разным московским церквам: Я должен был служить в Вознесенском женском монастыре (в Кремле).

В монастырь я приехал в экипаже. Мать Магдалина пригнала из Холмщины своих монастырских лошадок и предложила мне пользоваться монастырским выездом. Это было большое удобство, потому что во время Собора разъездов было много, а передвижение по Москве уже было затруднено по недостатку и дороговизне извозчиков.

Старушка игуменья м. Евгения, настоятельница Вознесенского монастыря, ласково встретила меня. Службы в монастыре отправлялись без пропусков, и всенощная тянулась бесконечно. Было уже поздно. Игуменья предложила мне переночевать. Я отпустил лошадей и заночевал.

Утром я отслужил в монастыре обедню и направился с крестным ходом к Успенскому собору.

Вокруг собора несметные толпы народу… Лес хоругвей… К входу не пробиться. Нас, архиереев, прибывающих с крестными ходами, проводили через алтарь. В соборе все архиереи заняли места на особом возвышении. Из членов правительства присутствовали: Премьер–Министр Керенский (во френче), Министр Внутренних дел Авксентьев, Министр Исповеданий Карташев и Товарищ Министра Исповеданий Котляревский. Член Синода митрополит Владимир с амвона огласил грамоту Святейшего Синода об открытии Всероссийского Церковного Собора и предложил членам Собора произнести Символ Веры. Затем присутствующие с церковными песнопениями двинулись в Чудов монастырь на поклонение мощам митрополита Алексия. В процессии шествовали: Керенский, Родзянко, Львов и др. Народ, увидав Керенского, устроил ему овацию и разразился громовым «ура»… Во время овации Керенский куда–то исчез. Из Чудова монастыря члены Собора направились на Красную площадь для совершения всенародного молебствия. К этому времени на площади собрались крестные ходы от всех соборов, монастырей и церквей Москвы. В молебствие были включены особые прошения на ектениях и особые молитвы. По окончании молебствия Кремлевский крестный ход вернулся в Успенский собор.

В течение всего дня во всех храмах непрерывно звонили колокола. Благовест затих лишь во время молебна на Красной площади.

День открытия Собора оставил сильное и хорошее впечатление. Чувствовался большой подъем. Члены Собора и верующий народ молились горячо, с чувством ответственности перед Богом и Церковью.

На другой день, 16 августа, после Литургии состоялось открытие Собора в храме Христа Спасителя.

Литургию служил митрополит Московский Тихон в сослужении своих викариев и священников — членов Собора. По окончании богослужения архиереи в мантиях вышли из алтаря и расселись посреди храма полукругом на скамьях, покрытых красным сукном. Остальные члены разместились по сторонам.

Киевский митрополит Владимир, первенствующий член Синода, открыл заседание краткой речью. Собор пропел стихиру «Днесь благодать Святого Духа нас собра», после чего последовали приветствия. Первым говорил от имени Временного правительства Министр Исповеданий Карташев, который красиво закончил свою речь: «Осеняю себя вместе с вами широким православным крестом»… Далее следовали приветствия: от Синода — митрополита Платона, от Московской митрополичьей кафедры — митрополита Тихона, от различных учреждений: академий, университетов, корпораций, от армии и флота и проч.

Первое деловое заседание состоялось на третий день в Епархиальном доме (в Лиховом переулке, дом 6), который отдали в распоряжение Собора. Там был огромный зал, примыкавший к амвону; алтарь отделялся от зала подвижной перегородкой. На солее, спиной к иконостасу, были расставлены кресла для архиереев; впереди их, посредине, — столы, покрытые зеленым сукном, — для президиума; к ним лицом, амфитеатром, разместились члены Собора.

Заседание открыл старейший из иерархов — Киевский митрополит Владимир в присутствии 445 членов Собора. Заслушав еще несколько приветствий: от Верховного Главнокомандующего Корнилова, от Московского университета (Е.Н.Трубецкого), от Комиссии Всемирной конференции Американской епископальной Церкви и др. — собрание перешло к выбору Президиума, который по уставу должен был состоять из председателя и 6 товарищей председателя: 2 епископов, 2 священников и 2 мирян.

Председателем был избран Московский митрополит Тихон (большинством 407 голосов против 30). Предпочтение, которое собрание оказало митрополиту Тихону, можно отчасти объяснить тем, что он был хозяином Московской епархии и по характеру был живее и энергичнее робкого и застенчивого митрополита Киевского Владимира. Но не правильнее ли предположить, что избрание объяснялось тем, что митрополит Тихон провиденциально уже приуготовлялся к высшему служению?

Товарищами Председателя были избраны: 1) архиепископы Арсений Новгородский и Антоний Харьковский (Храповицкий); 2) протопресвитер Успенского собора о.Николай Любимов и протопресвитер о.Георгий Шавельский; 3) Е.Н.Трубецкой и М.В.Родзянко.

После этого собрание перешло к организации отделов, или комиссий. Каждый из них должен был иметь свой президиум, возглавляемый епископом. Отделов организовали 20: 1) Уставный, 2) Высшего церковного управления, 3) Епархиального управления, 4) Церковного суда, 5) Благоустройства прихода, 6) Правового положения Церкви в государстве, 7) Богослужения, Проповедничества и Церковного искусства, 8) Церковной дисциплины, 9) Внешней и Внутренней миссии, 10) Единоверчества и старообрядчества, 11) Монастырей и монашества, 12) Духовных Академий, 13) Духовно–учебных заведений, 14) Церковно–приходской школы, 15) Преподавания Закона Божия, 16) Церковного имущества и хозяйства, 17) Правового и имущественного положения духовенства, 18) Устройства Православной Церкви в Закавказье в связи с объявленной грузинами автокефалией своей Церкви, 19) Издательского состава и 20) Личного состава.

При образовавшемся Соборном Совете были учреждены Совещания по вопросам религиозно–просветительным, хозяйственно–распорядительным и юридическим.

Я был избран председателем отдела «Богослужение, Проповедничество и Церковное искусство». (В «Церковное искусство» входили вопросы иконописи, архитектуры, пения, музыки и церковно–исторических древностей.)

В отделах шла разработка материала и проектировались постановления, которые потом вносились на утверждение общего собрания.

По предложению князя Е.Н.Трубецкого перед началом трудной и ответственной работы члены Собора решили съездить вкупе на поклонение мощам великого молитвенника и собирателя Русской земли Преподобного Сергия.

Мы приехали в Сергиев Посад целым поездом. Горячо молились у раки Преподобного. Моральное воздействие эта поездка оказала большое: делегаты вернулись освеженные духом благодати, умиротворенные, чуждые друг другу люди сблизились, непримиримые смягчились…

Прежде чем говорить о деловой жизни Собора, я хочу сказать об общем впечатлении о нем за время первой его сессии.

Поначалу материала для обсуждения в общем собрании еще не накопилось, работа сводилась к установлению соборной организации и «докладам с мест». Эти доклады давали полную картину того, что происходило тогда в епархиях.

Русская жизнь в те дни представляла море, взбаламученное революционной бурей. Церковная жизнь пришла в расстройство. Облик Собора, по пестроте состава, непримиримости, враждебности течений и настроений, поначалу тревожил, печалил, даже казался жутким… Некоторых членов Собора волна революции уже захватила. Интеллигенция, крестьяне, рабочие и профессора неудержимо тянули влево. Среди духовенства тоже были элементы разные. Некоторые из них оказались теми левыми участниками предыдущего революционного Московского Епархиального съезда, которые стояли за всестороннюю «модернизацию» церковной жизни. Необъединенность, разброд, недовольство, даже взаимное недоверие… — вот вначале состояние Собора. Но — о чудо Божие! — постепенно все стало изменяться… Толпа, тронутая революцией, коснувшаяся ее темной стихии, стала перерождаться в некое гармоническое целое, внешне упорядоченное, а внутренне солидарное. Люди становились мирными, серьезными работниками, начинали по–иному чувствовать, по–иному смотреть на вещи. Этот процесс молитвенного перерождения был очевиден для всякого внимательного глаза, ощутим для каждого соборного деятеля. Дух мира, обновления и единодушия поднимал всех нас…

Главная моя работа на Соборе сосредоточилась в том отделе, где я был Председателем (отдел «Богослужение, Проповедничество и Церковное искусство»). Отдел этот необъятный. С самого начала образовались подотделы. Я оставил за собой богослужебный устав — обсуждение необходимых в этой области преобразований.

Дело в том, что богослужение по «Типикону» уже давно не исполнялось. «Типикон» — завещание старых времен — везде уже сокращали, но сокращения были настолько произвольны, что даже возникла поговорка: «Что попик — то «типик»… или: «Аще изволит настоятель». Словом, в этой области разнообразие граничило с безобразием. Церковный устав составляли иноки. В условиях мирской жизни исполнять его стало невозможно. Необходимо было установить общие принципы для руководства, как сокращения производить. Иногда у нас пропускались самые типичные особенности того или иного богослужения и оставляли лишь его шаблонную форму. Так, например, на всенощных устраняли стихиры праздников, каноны, тогда как в них все содержание праздника. В нашем отделе были прекрасные литургисты: профессор Петербургской Духовной Академии Карабинов, протоиерей о.Василий Прилуцкий (Киевская Духовная Академия), профессор Тураев, святой человек, знавший богослужение лучше духовенства, и др. Под руководством этих знатоков литургики мы установили три типа богослужения: 1) для монастырей и соборов, 2) для приходских церквей (сокращенное) и 3) для домовых церквей (при учебных заведениях, приютах, больницах, богадельнях и т. д.) — еще более краткое. Разработанный материал мы вносили в Президиум Собора для санкционирования, а оттуда его уже передавали (или не передавали) на утверждение в общее собрание.

Митрополит Тихон, Председатель Соборного Президиума, нашему проекту дать ходу не захотел, опасаясь нареканий, главным образом со стороны старообрядцев. С ними в те дни наметились пути сближения, и намерение Собора изменить церковный устав могло встретить с их стороны энергичный отпор: за устав они готовы умереть.

Жаркие и интересные дебаты возникли в моем отделе по поводу перевода богослужения.

Мой товарищ профессор Кудрявцев высказал мысли, которые разделяли многие. «Я ничего не имею против перевода, — сказал он, — но кто будет переводить? Богослужение — священная поэзия. Если Шекспира переводить трудно, потому что надо, чтобы переводчик был на высоте поэзии, которую он переводит, то для богослужения нужен не только поэт, но и святой поэт. Мы имеем переводы некоторых отрывков из св.Иоанна Дамаскина, сделанные Алексеем Толстым, но и это лишь приближение к настоящему…»

Вопрос о переводе богослужения был отвергнут. Украинцы негодовали. Они стояли за перевод независимо от соображений эстетики. Их не коробил возглас «Грегочи, Дивка Непросватанная» вместо церковнославянского «Радуйся, Невесто Неневестная».

Было ясно, что с докладом о переводе нечего нам было и соваться в общее собрание. Самый факт обсуждения перевода вызвал нарекания. Один из епископов упрекнул меня за обедом в общежитии, что я якобы в угоду украинцам допустил обсуждение, которое он считал недопустимым.

Единственный доклад нашего отдела, принятый в общем собрании на Соборе, был доклад о проповедничестве. Основная его мысль сводилась к признанию проповеди органической частью богослужения. На основании церковных канонов священник был обязан проповедовать за каждым богослужением — таково было постановление Собора.

Принят был и законопроект о введении института «благовестников» — мирян, которым разрешалась проповедь при условии «посвящения в стихарь».

По церковному искусству наш отдел ничего провести не успел.

Из других отделов Собора завершил свои труды отдел отношений Церкви и государства (под председательством архиепископа Арсения). Юристы и профессора постарались выработать приемлемые условия для взаимоотношений сторон; доклад был принят общим собранием, но политические события не позволили ему войти в жизнь.

Законоучительный отдел проработал безрезультатно. Свою работу он окончил, но государство в лице Премьер–Министра Керенского его законопроектов принять не согласилось.

Всеобщее внимание на Соборе привлекал отдел Высшего церковного управления. Тут встал жгучий вопрос: как управлять Церковью — стоять ли за старый синодальный строй или за патриаршество? Левые — светские профессора Духовных Академий и либеральные батюшки — были против патриаршества. Вновь, как и в Предсоборном Присутствии, заговорили об одиозном монархическом начале, об единодержавии, от которого революция освободила не для того, чтобы вновь к этому принципу власти возвращаться. Это был все тот же закоренелый интеллигентский либерализм — верность отвлеченным идеям, не считаясь с фактами и исторической действительностью… Дебатам в отделе не было конца… Однако, и это надо отметить, противников патриаршества в заседаниях встречали недружелюбно. Вскоре великое потрясение принудило многих из них переменить свой образ мыслей и стать на защиту единоличного начала в управлении Церковью.

Распорядок дня во время деятельности Собора был введен для его членов такой.

Утром в 7 часов Литургия в семинарской церкви нашего общежития. Служили ее почти всегда епископы, они же вместе со священниками и любителями–мирянами пели. Затем весь день мы проводили в Епархиальном доме на заседаниях; иногда вечером в общежитии бывали частные доклады по волнующим вопросам, на которые приглашались и профессора. Перед отходом ко сну бывала вечерняя молитва.

Случалось, и довольно часто, мы, архиереи, собирались по вечерам на совещание у митрополита Тихона на Троицком Подворье. Для проведения каждого законопроекта в жизнь нужно было после принятия его в общем собрании большинством голосов утверждать его епископами, причем требовалось, чтобы за него подано было 3/4 голосов всего числа епископов, членов Собора.

В праздники мы служили в разных церквах города. Обычно в субботу вечером я уезжал служить всенощную в Турковицкий монастырь, там же наутро служил обедню.

Деятельность Собора протекала среди бурных и грозных событий. Развал армии и всей политической и хозяйственной жизни, бегство солдат с фронта, вооруженные выступления рабочих, бешеная агитация большевиков против «угнетателей», разгул политических страстей… — вот атмосфера, в которой мы работали.

В начале октября стали приходить вести из Петербурга одна другой ужаснее, одна другой тревожнее… Временное правительство доживало свои последние дни. Учредительное собрание казалось исходом из безысходного положения, но созыв его отсрочивали. Русская жизнь разваливалась, и надвигался хаос…

На второй–третий день после большевистского переворота (22 октября) примчались из Петрограда некоторые члены Собора (в их числе Котляревский) с вестью, что Временное правительство арестовано… В Москве все забурлило, начались отдельные вооруженные выступления, а через два–три дня вся Москва была охвачена гражданской войной. Жаркая стрельба, трескотня пулеметов, канонада из пушек — штурм Кремля и тех правительственных учреждений, где засели защитники Временного правительства: юнкера Александровского военного училища и добровольцы из населения. Страшные дни кровопролития…

Собор прервал нормальное течение своей работы. Выходить на улицу стало опасно. Некоторые члены рисковали жизнью, пробираясь в Епархиальный дом, а те, кто попадал на заседания, не могли иногда вернуться в общежитие. Положение в городе стало столь грозным, что надо было торопиться, и вопрос о выборе Патриарха, который дебатировали в течение столь долгого времени, потребовал немедленного разрешения. Из предыдущих прений было ясно, что большинство Собора стоит за патриаршество; правда, оставалось выслушать еще не менее 90 ораторов, но момент требовал не речей, а действий. Павел Граббе от имени своей группы (около шестидесяти человек) в пленарном заседании 26 октября внес предложение прения прекратить и проголосовать установление патриаршества в Русской Церкви. Под грохот пушек и треск пулеметов Собор проголосовал величайший акт всей деятельности Всероссийского Церковного Собора 1917–1918 годов…

Сражение на улицах продолжалось и следующие два–три дня. 29 октября митрополит Тихон чуть не был убит: снаряд разорвался неподалеку от его экипажа… До храма Христа Спасителя, где митрополит Тихон должен был служить, он так и не доехал. Епископы Дмитрий Таврический и Нестор Камчатский явили пример самоотверженности в эти страшные дни: спешно запаслись перевязочными средствами и ходили по улицам, перевязывая и подбирая раненых. Настроение Собора было возбужденное. Ораторы требовали немедленного вмешательства в кровопролитие. Канонада все усиливалась. Надвигалась ужасная ночь… Большевики яростно штурмовали Кремль. Пушечная пальба не прекращалась. На вечернем заседании Собора решено было послать делегацию из епископов, священников и мирян в революционный штаб, который расположился на Тверской, в доме генерал–губернатора.

Делегация двинулась церковной процессией: епископы в мантиях… иконы… зажженные светильники… Оставшиеся члены Собора с трепетом ждали ее возвращения. Большевики делегацию не приняли, впустили одного митрополита Платона. В ответ на его мольбы — прекратить кровопролитие — комиссар закричал: «Поздно! Поздно! Скажите юнкерам, чтобы они сдавались…» Митрополит Платон встал на колени… Но большевики были неумолимы. «Когда юнкера сдадутся, тогда мы прекратим стрельбу», — заявил комиссар. Делегация направилась в Кремль для переговоров с юнкерами, но революционные посты ее не пропустили. Попытка Собора вмешаться в междоусобную брань оказалась безуспешной.

30 октября вечером профессор Соколов, большой знаток церковного права, прочел Собору доклад о способах избрания Патриарха. Решено было следовать примеру Константинопольской Церкви, т. е. сначала голосовать кандидатов, причем они могли избираться всем Собором из среды епископов, священников и даже мирян. Были намечены 25 кандидатов. В числе их оказались протопресвитер Шавельский и Александр Дмитриевич Самарин, бывший Обер–Прокурор, уволенный за отрицательное его отношение к Распутину. Началось голосование кандидатов. Некоторые лица свои кандидатуры снимали; при голосовании других — голоса разбивались. Лишь после четвертого голосования, 31 октября, абсолютное большинство получили: архиепископ Антоний Харьковский (Храповицкий), архиепископ Арсений Новгородский и митрополит Московский Тихон. Наибольшее число голосов получил архиепископ Антоний; избрание его в Патриархи было бы лишь реализацией воли большинства — так владыка Антоний на это и смотрел. Архиепископ Арсений, второй по числу голосов, возможности стать Патриархом ужасался и только и молил Бога, чтобы «чаша сия» миновала его. Митрополит Тихон возлагал все на волю Божию…

Кого из трех иерархов избрать Патриархом? В этом решающем голосовании имели право участвовать одни епископы. Но они решили от своего права отказаться и положиться на Господа, т. е. постановили избрать Патриарха посредством жребия. Это постановление было оглашено в заседании Собора 2 ноября, а само избрание отсрочено до прекращения уличных боев.

В эти ужасные, кровавые дни в Соборе произошла большая перемена. Мелкие человеческие страсти стихли, враждебные пререкания смолкли, отчужденность сгладилась. В сознание Собора стал входить образ Патриарха, печальника, заступника и водителя Русской Церкви. На будущего избранника стали смотреть с надеждой. Настроение поднялось. Собор, поначалу напоминавший парламент, начал преображаться в подлинный Церковный Собор: в органическое церковное целое, объединенное одним волеустремлением — ко благу Церкви. Дух Божий повеял над собранием, всех утишая, всех примиряя…

Избрание Патриарха состоялось 5 ноября. Накануне этого великого дня члены Собора решили съездить помолиться в Воскресенский монастырь (под Москвой), именуемый «Новый Иерусалим».

Этот монастырь был основан Патриархом Никоном, который жил идеей «Святой Руси», «Третьего Рима» — святой русской земли, наследницы Византии. В монастыре был построен храм — точное воспроизведение Иерусалимского собора Воскресения Христова, с «кувуклией», т. е. с пещерой — копией Гроба Господня, — в которой была устроена церковка. Здесь круглый год во время богослужений пели «Христос Воскресе». В верхнем храме стояли патриаршие престолы, или троны, такие же, как в храме Гроба Господня в Иерусалиме, с тою разницею, что в Святом Граде патриарших престолов четыре, по числу Вселенских Патриархов — Константинопольского, Александрийского, Антиохийского и Иерусалимского (пятый, Римский, считался отпавшим), а у нас их было пять. Патриарх Никон поставил пятый, Русский, вместо отпавшего Рима. После низложения Патриарха Никона пятый престол было велено убрать, но потом его восстановили.

«Новый Иерусалим» расположен чудесно. Подъезжаешь к нему густыми зелеными лесами, — и вдруг, как видение Апокалиптического Града, — белый монастырь…

В эту поездку в монастыре служил я.

Наше паломничество в Воскресенский монастырь, связанный с историческими традициями патриаршей власти, дало нам новый аргумент в пользу патриаршества; оно имело большое значение для членов Собора, внедряя в их сознание еще новую для них идею патриаршего единовластия.

Избрание Патриарха состоялось в храме Христа Спасителя (5 ноября) после Литургии. Церемониал был выработан особой комиссией.

Большевистская власть уже утвердилась в Кремле. У всех ворот стояла стража, охранявшая запертые входы. С большим трудом удалось получить разрешение принести древнюю икону Владимирской Божией Матери в храм Христа Спасителя. Литургию служил старейший из иерархов Киевский митрополит Владимир в сослужении сонма архиереев (я стоял в алтаре). Кандидаты в храме не присутствовали — они остались в своих подворьях.

Перед началом обедни на аналой перед иконой Владимирской Божией Матери был поставлен ларец с тремя записками, на которых были начертаны имена кандидатов. После Литургии служили молебен с чтением особой молитвы. Храм, вмещавший до 12000 молящихся, был переполнен. Все с трепетом ждали, кого Господь назовет… По окончании молебна митрополит Владимир подошел к аналою, взял ларец, благословил им народ, разорвал шнур, которым ларец был перевязан, — и снял печати. Из алтаря вышел глубокий старец — иеросхимонах Алексий, затворник Зосимовой Пустыни (неподалеку от Троице–Сергиевской Лавры), ради церковного послушания участвовавший в Соборе. Он трижды перекрестился и, не глядя, вынул из ларца записку. Митрополит Владимир внятно прочел: «Тихон, митрополит Московский». Словно электрическая искра пробежала по молящимся… Раздался возглас митрополита: «Аксиос!», который потонул в единодушном «Аксиос!.. Аксиос!..» духовенства и народа. Хор вместе с молящимися запел «Тебе Бога хвалим»… Ликование охватило всех. У многих на глазах были слезы. Чувствовалось, что избрание Патриарха для всех радость обретения в дни русской смуты заступника, предстателя и молитвенника за русский народ… Всем хотелось верить, что с Патриархом раздоры как–то изживутся…

Когда мы расходились и надевали шубы, протопресвитер Шавельский сказал: «Вижу, Господом Церковь наша не оставлена…»

Все епископы и множество мирян направились в Троицкое Подворье — приветствовать Патриарха Тихона. Но прежде чем мы успели доехать, нашлись гонцы, которые его уже оповестили. Патриарх Тихон вышел к нам спокойный, смиренный. Архиепископ Антоний сказал приветственное «слово» — и поклонился ему в ноги. Мы, епископы, тоже земно ему поклонились. Он — нам. В ответном «слове» Патриарх со свойственным ему смирением говорил о своем недостоинстве, о непосильном для него тяжком бремени патриаршества, «но надо исполнить волю Божию…».

Этими словами он закончил свою речь.

После высокого подъема этого великого дня волна спала и наступила реакция. По–прежнему мы заседали, читали и выслушивали доклады, дебатировали, голосовали… Иногда ездили к Патриарху для совещания.

На 13 ноября было назначено погребение жертв «октябрьских» дней. Большевики хоронили «своих» без отпевания, в красных гробах, на Красной площади. А родители павших защитников Временного правительства обратились к Собору с просьбой об отпевании и погребении их сыновей. Накануне, 12 ноября, Патриарх сказал, что в храме Вознесения будут отпевать юнкеров. «Вы бы съездили…» — обратился он ко мне.

Помню тяжелую картину этого отпевания. Рядами стоят открытые гробы… Весь храм заставлен ими, только в середине — проход. А в гробах покоятся, — словно срезанные цветы, — молодые, красивые, только что расцветающие жизни: юнкера, студенты… У дорогих останков толпятся матери, сестры, невесты… Много венков, много цветов… Невиданная, трагическая картина. Я был потрясен… В надгробном «слове» я указал на злую иронию судьбы: молодежь, которая домогалась политической свободы, так горячо и жертвенно за нее боролась, готова была даже на акты террора, — пала первая жертвой осуществившейся мечты…

Похороны были в ужасную погоду. Ветер, мокрый снег, слякоть… Все прилегающие к церкви улицы были забиты народом. Это были народные похороны. Гробы несли на руках добровольцы из толпы. Большевики в те дни еще не смели вмешиваться в церковную жизнь и не могли запрещать своим противникам изъявлений сочувствия и политических симпатий.

Интронизация Патриарха была назначена на 21 ноября, а пока Патриарх уехал в Троице–Сергиевскую Лавру молитвенно приготовиться к этому дню.

Торжество должно было состояться в Успенском соборе. Большевики уже расположились в Кремле и пускать нас туда не соглашались. После долгих переговоров разрешение было получено, но с условием, что вход в Кремль будет по билетам со штемпелями большевистских властей. Мы отыскали древний церемониал интронизации патриархов и выхлопотали, чтобы нам дали из патриаршей ризницы кое–что из патриаршего облачения. Нам выдали мантию и крест Патриарха Никона, а также рясу святителя Гермогена. За несколько дней до торжества мы поехали в Лавру к Патриарху и ознакомили его с ритуалом интронизации.

Под 21 ноября я ночевал в Марфо–Мариинской обители. В Кремль я выехал на турковицких лошадках, в непогоду, в метелицу… Дорогой повстречался мне архимандрит Вениамин со священником. Я их посадил в свой экипаж и довез до Кремля. Стража проверила наши пропуска, дальше мы пошли уже пешком.

Литургию в Успенском соборе служили три–четыре старейших архиерея. Остальные, в том числе и я, стояли на амвоне. Облачали Патриарха среди храма. Поверх подрясника надели «параман» — наплечник в виде креста. Патриаршая служба до «Святый Боже» ни чем не отличается от архиерейской. Разница в том, что при пении «Святый Боже» Патриарха ведут к «горнему месту», где стоит патриарший трон. Архиереи усаживают Патриарха с возгласом «Аксиос!», Патриарх встает, они вновь его усаживают и возглашают «Аксиос!» — и так до трех раз. Потом Литургия следует по обычному архиерейскому чину. В «слове» своем Киевский митрополит Владимир говорил «о буре, которая бушует на Руси, о волнах, которые хотят поглотить корабль Церкви…». В ответном «слове» Патриарх Тихон смиренно исповедал волновавшие его чувства, говорил о недостатке мудрости, неуверенности в своих силах, об уповании на помощь Божией Матери…

Когда мы вышли из собора, я удивился разрушению кремлевских церквей. Октябрьский штурм был беспощаден… Дыры на куполе Успенского собора, пробоины в стенах Чудова монастыря. Пули изрешетили стены собора Двенадцати Апостолов. Снаряды повредили соборы Благовещенский и Архангельский. Удручающая действительность… Веяние духа большевистской злобы и разрушения — вот, что мы почувствовали, когда в высоком духовном подъеме вышли из Успенского собора… Полной радости не могло быть, только молитвенная сосредоточенность и надежда, что Патриарх, быть может, остановит гибельный процесс.

По древнему обычаю после интронизации Патриарх должен торжественно объехать Кремль, благословляя народ. Эта процессия обставлялась когда–то с большой пышностью. Теперь патриарший объезд Кремля являл картину весьма скромную. Патриарх ехал на извозчике с двумя архимандритами по сторонам; впереди, тоже на извозчике, — «ставрофор», т. е. крестоносец, иеродиакон с патриаршим крестом. Несметные толпы народа при приближении Патриарха Тихона опускались на колени. Красноармейцы снимали шапки. Патриарх благословлял народ. Никаких приветствий из толпы — благоговейная тишина… Большевистская кремлевская стража косо посматривала на процессию, но выражать неудовольствие не решалась.

Я проводил Патриарха глазами, пока он не скрылся, — и уехал в Троицкое Подворье ожидать его к торжественному обеду, который был устроен на несколько сот человек.

На встречу съехались и другие члены Собора. По прибытии Патриарха началась краткая лития. Тут я впервые увидал вблизи протодиакона Успенского собора Розова, знаменитого на всю Россию своим изумительным, — как колокол, могучим — голосом. Красавец, необыкновенно приятный, он отличался добрым, мягким нравом. В тот памятный день он возгласил «многолетие» Патриарху и всему Собору.

Обед был скромный и без потока речей: их было три–четыре, причем лица, которые их произнесли, были намечены заранее. Скромное торжество среди засилия оставило утешительное впечатление. Все почувствовали, что у нас есть теперь заступник, предстатель, отец…

Возвращались мы в наше общежитие пешком; шли в светлом духе, в подъеме. Идем, тихо беседуя, опираясь на палочки, и вдруг навстречу — черная, с распущенными волосами, безумная женщина… И мы слышим ее исступленные выкрики: «Недолго, недолго вам праздновать!.. Скоро убьют вашего Патриарха!..» Жуткая встреча… — точно к беде черная кошка. Радость наша смешалась с предчувствием горя…

На первом после интронизации заседании Собора был объявлен указ Патриарха о возведении в сан митрополита следующих лиц: Антония архиепископа Харьковского, Арсения архиепископа Новгородского, Агафангела архиепископа Ярославского, Сергия архиепископа Владимирского и Иакова архиепископа Казанского. Появление пяти белых клобуков дало повод архиепископу Тверскому Серафиму к насмешливому замечанию: «Какой урожай белых грибов!..»

Первое время после интронизации Патриарх на Соборе не появлялся. Председательствовал митрополит Арсений, который и провел Собор до конца его существования. Работы возобновились в комиссиях и в общем собрании. Но вот как–то раз, словно ясное солнышко, — появился на Соборе Патриарх… С каким благоговейным трепетом все его встречали! Все — не исключая левых профессоров, которые еще недавно так убедительно высказывались против патриаршества… Когда, при пении тропаря и в преднесении патриаршего креста, Патриарх вошел — все опустились на колени. Патриарх проследовал прямо в алтарь, вышел в мантии, приветствовал Собор и, после молебна благословив всех, отбыл.

Это посещение — высшая точка, которой духовно достиг Собор за первую сессию своего существования. В эти минуты уже не было прежних не согласных между собой и чуждых друг другу членов Собора, а были святые, праведные люди, овеянные Духом Святым, готовые исполнять Его веления… И некоторые из нас в тот день поняли, что в реальности значат слова «Днесь благодать Святого Духа нас собра…».

Ближайшей задачей Собора было обсудить организацию Патриаршего управления. Вскоре она была реализована. Для канонических и богослужебных, т. е. чисто церковных, дел был создан Патриарший Священный Синод. Для церковно–административных дел — Высший Церковный Совет. Председательствовать тут и там должен был Патриарх. Одновременно определили и круг дел, подведомственный каждому из этих учреждений, причем для дел главных они должны были объединяться в соединенном заседании. Иерархи в члены Синода назначались на один год: 6 архиереев — один от каждого из 6 округов (старейший архиерей каждого округа) и 6 архиереев, выборных от Собора. В члены Синода были выбраны Собором следующие 6 архиереев:

1) митрополит Новгородский Арсений,

2) митрополит Харьковский Антоний,

3) митрополит Платон, бывший Экзарх Грузии, а потом митрополит Американский,

4) митрополит Владимирский Сергий (впоследствии Патриарх Московский и всея Руси),

5) архиепископ Кишиневский Анастасий,

6) архиепископ Волынский Евлогий.

Приближалось Рождество. Сессия Собора прекращалась. Я стал помышлять, как бы мне на праздники уехать на Волынь. Путешествие по железным дорогам уже стало трудным. Мне удалось достать билет до Киева, и я выехал вместе с митрополитом Платоном. Путь был тяжелый. Теснота, неудобства, беспрестанные проверки документов, злобные выкрики по нашему адресу: «Волкодавы!.. Буржуи!..» Все же мы до Киева добрались.

По приезде мы посетили Киевского митрополита Владимира. Он проживал в Киево–Печерской Лавре. Там же расположился бывший Владимирский архиепископ Алексей Дородицын. После революции паства из Владимира его прогнала за его дружественные отношения с Распутиным: он поднес Распутину книгу с надписью «Дорогому, мудрому старцу». Изгнанный из епархии, Дородицын (украинец из Екатеринославля) перекочевал в Киев «ловить рыбу в мутной воде» — и поселился в Лавре. Он обладал прекрасным голосом, был отличным регентом. Внешне он был безобразен: тучность его была столь непомерна, что он не мог дослужить Литургии, не переменив облачения перед «Херувимской», так он изнемогал от жары. Аппетит его всех поражал, а когда его мучила жажда, он мог выпить чуть ли не ведро воды: как–то раз в Киеве во время Миссионерского съезда, приведя к памятнику святого Владимира крестный ход, он выпил всю кандию, приготовленную для освящения… Устроившись в Лавре, архиепископ Алексей стал мутить монахов–украинцев и возбуждать их против митрополита Владимира в надежде добиться его увольнения и самому сесть на его место. Монахи стали притеснять митрополита сначала в мелочах. Случалось, ему нужно куда–нибудь съездить, а монахи не дают лошадей и заявляют: «Владыка Алексий на лошадях уехал». Положение создалось для митрополита Владимира тягостное. Когда мы с митрополитом Платоном приехали к нему, он сказал: «Вы бы его вразумили…» Мы к нему зашли. Он встретил нас неприязненно: «С митрополитом Платоном я буду говорить, а с Евлогием не стану…» — «Я не от себя пришел к вам, а по приказу Владыки Владимира», — сказал я. «Ну, идите…» Он был груб, на увещания отвечал запальчиво: «Мне указок не надо!..»

В Киеве затевался созыв Всеукраинского Церковного Собора. Митрополит Платон был командирован для подготовительной работы. На Украине в тумане революционных настроений назревало стремление к автокефалии, к независимой от Москвы Церкви. Митрополит Платон, верный линии централизма, попал в трудное положение. Мы стали посещать Епархиальный дом, где происходили предсоборные собрания, и познакомились с подготовительными работами. (Я ходил туда в качестве волынского архиерея.) Впечатления удручающие… Стриженые, бритые украинские военные священники, в шинелях, с винтовками… Злые лица… Революционные речи в духе сепаратизма. Крики по адресу митрополита Платона: «Вы хотите задушить Украину!., мы не допустим!..» — словом, не церковное собрание, а сплошной митинг с выступлением агитаторов. Было ясно — с Собором ничего серьезного выйти не может.

Решено было с наступлением Рождественских праздников Предсоборное Собрание закрыть. Я уехал на Рождество в Житомир.

Святки прошли у нас сравнительно тихо. Правда, и здесь сильно чувствовался революционный дух и повсюду происходили революционные эксцессы: в Житомире выгнали ректора семинарии архимандрита Иерофея и выбрали своего — протоиерея Иакова Немоловского; в разных приходах изгонялись священники, агитация невежественных «социал–псаломщиков» и т. д. Но все же все праздничные богослужения прошли в порядке. После праздников я произвел выборы делегата на Украинский Собор в Киеве; избранным оказался новый ректор семинарии.

На Всеукраинский Церковный Собор съехались люди столь неподходящие для трудной и серьезной работы, что было даже жутко. Толпа озлобленных, возбужденных политическими страстями украинцев. С первого же дня началось шушуканье о том, чтобы в председатели никого из старых иерархов не проводить, а самого молодого. Выбрали епископа Пимена Балтского, викария Подольской епархии. Это был покладистый человек, игравший на популярности. Он заискивал, всем без разбора говорил «миленький… миленький…» и действовал по указке своих сторонников, не разбираясь в сути дел.

С самого начала определилась непримиримая по отношению к Русской Церкви позиция Собора. Крики «Долой Москву!», «Освободимся от московского гнета!..» имели большой успех. Заседания проходили в горячих митинговых речах.

А тем временем наступали большевики… Они приближались к Киеву, занимали одну станцию за другой. Уже слышалась пальба… Помню некоторые подробности осады Киева.

Мы с епископом Пахомием Черниговским сидели как–то раз утром в квартире начальницы Епархиального училища, где мы жили, и пили кофе из сушеной моркови. С питанием в то время было плохо, и наш утренний завтрак был голодноватый. Я уселся за письменный столь писать письмо, а владыка Пахомий принялся швырять один за другим дикие каштаны в печку, приговаривая: «Бомба… бомба…» И вдруг — в самом деле бомба угодила в фронтон нашего дома. Шрапнельные пули, пробив стекла в окнах, зажужжали, как пчелы, по всей комнате… Письмо мое, тронутое пулей, скрутилось спиралью… Чудом Божиим мы остались невредимы. Мы вышли на улицу — несут профессора Мухина, контуженного упавшей штукатуркой. Весь город уже облетела весть, что большевики теснят украинцев, что Рада против них бессильна. На Соборе паника… Украинцы присмирели — и в растерянности: «Ах, владыка… что делать, владыка?.. благословите, владыка!..» Как все переменилось! Ночью загремела пушка… Раным–рано, еще в темноту, ко мне вдруг входит в шубе ключарь Житомирского собора протоиерей Александр Голосов: «Владыка, надо уезжать… Киев будет взят…» — «Откуда вы?» — изумился я. «На автомобиле из Житомира… я его в лесу под городом спрятал. Надо ехать сейчас же. И владыку Антония и о.Левицкого с собой возьмем…» — «Спасибо, спасибо…» Мы быстро собрались и вышли на заре часов в 7 утра; наняли за двести рублей извозчика, накрылись кузовом — и едем. Слышу, жужжат пули, даже вижу их… Ну, думаю, Бог даст, доедем… Доехали до леса, отыскали в прикрытии автомобиль — и в Житомир…

Здесь было более или менее спокойно. Владыка Антоний жил несколько дней и уехал в Харьков. А к нам вскоре добежала весть о взятии большевиками Киева, о зверствах, учиненных ими в городе, и наконец — весть ужасная… — об убийстве митрополита Владимира.

Впоследствии я узнал, при каких обстоятельствах владыку Владимира убили. В злодействе свою роль сыграл и Алексей Дородицын, но кровь его и на монахах Лавры. Дородицын создал для митрополита Владимира тягостное положение, которое дошло до того, что он чувствовал себя в митрополичьих покоях в Лавре, как в осажденной крепости. Когда Киев был взят, командующий большевистскими войсками Муравьев пришел к наместнику Лавры с предупреждением: «Я буду жить в лаврской гостинице, с вами у меня телефон. Если ворвутся к вам банды с обыском, с требованием денег или случится еще что–нибудь — звоните ко мне», — сказал он. Вскоре днем в трапезную Лавры пришла банда матросов и потребовала еды. В то время как монахи их кормили, начались расспросы: довольна ли братия начальством? не имеют ли монахи каких–либо жалоб?.. Послушники, распропагандированные революцией и возбужденные агитацией Дородицына, стали жаловаться на притеснения: народ несет в Лавру большие деньги, а поедает их «он»… — и они указали наверх, где находились покои митрополита. Матросы ворвались в его квартиру, отпихнули старика–келейника, пригрозив ему револьвером, — и бросились в спальню. Там они оставались около двух часов. Что в спальне происходило, неизвестно. Потом они вывели владыку Владимира и направились с ним к черному ходу. «Прощай, Иван…» — успел сказать келейнику митрополит. Вывели владыку из Лавры незаметно. У лаврских валов матросы прикончили его — расстреляли в упор… Он лежал полунагой, когда его нашли. Убийцы сорвали крест, панагию, даже набалдашник с посоха, только шубу не успели унести и бросили тут же… Монахи, видевшие, как уводили их митрополита, не только не подняли тревоги, не ударили в набат, но ни звука никому не сказали. Спустя уже значительное время кто–то спохватился и позвонил Муравьеву. Тот прислал своих солдат. Допросы, расспросы: кто? куда увели? когда? Но было уже поздно, злодеяние совершилось… Убиенного, полураздетого, изуродованного владыку митрополита увидала на рассвете крестьянка, несшая молоко в Лавру. Монахи объясняли свое молчание растерянностью, паникой: «Мы были парализованы…»

Митрополит Владимир был старец чистейшей, прекрасной души. Застенчивый, непоказной, незлобивый, необыкновенно кроткий, он всегда безропотно принимал испытания, которые выпадали на его долю. Его архипастырская жизнь была не из легких: его непрестанно переводили с кафедры на кафедру и тем лишали его возможности сродниться с какой–нибудь паствой. В Киеве в последнее время перед его мученической кончиной мы сблизились. Он меня полюбил. Мы подолгу беседовали. Он любил вспоминать детство, идеализировал семинарию, своих учителей, рассказывал, как, бывало, в ученические годы ватагой мальчуганов пробирались из Тамбова домой, в деревню, на Пасхальные каникулы; шли с котомочками, с палочками, в половодье… Завидев родное село, кричали с торжеством: «Воду прошел, яко сушу, и тамбовского зла избежав!..» На Всероссийском Церковном Соборе митрополита Владимира оттеснили, в Президиум не выбрали, хоть он и был старейший. А в Киеве его обступили украинские нахалы, и, как я уже сказал, архиепископ Алексей совместно с грубыми монахами его унижали.

Вскоре после взятия Киева я получил телеграмму от Патриарха Тихона. Он вызывал меня в Синод. Передо мной встал вопрос: как же мне до Москвы доехать? На железных дорогах пассажиров терроризировали всевозможные банды, никто не мог поручиться, что в пути не произойдет какой–нибудь роковой случайности. В это время немцы уже выгнали большевиков и утвердились в Киеве. Германские власти меня предупредили, что гарантируют мне проезд до Орши, а за дальнейшее снимают с себя ответственность. При таких условиях ехать в Москву я не решился.

В моей епархии положение было тревожное. Ко мне приходили крестьяне, настроенные революционно; священники, заделавшиеся революционерами… Всюду было нестроение и смущение умов. На Украине возникла политически умеренная организация хлеборобов (т. е. помещиков–землевладельцев и крестьян–землевладельцев). Кто–то приехал из Киева и сообщил, что «хлеборобы» выбирают гетмана и что им будет Скоропадский, потомок исторического гетмана Скоропадского. Свитский генерал в аксельбантах, один из бывших приближенных к Царю представителей гвардии, человек мягкий, уступчивый, не очень дальновидный, — Скоропадский всплыл на поверхность в дни политической смуты на Украине благодаря имени своего предка. Его облачили в казачий жупан, дали ему свиту — и назвали гетманом. Случилось это перед Вербной неделей, а на Вербной пришли первые грамоты за подписью нового гетмана с предписанием прочитать их народу в церквах. Я прочел их в соборе, путая ударение: вместо «Павло Скоропадский» читал «Павло Скоропадский»; надо мной подсмеивались, как над неисправимым «кацапом», «москалем»…

Около Пасхи (вскоре после утверждения Скоропадского) я получил от Патриарха указ — поехать в Киев и провести выборы Киевского митрополита вместо убиенного митрополита Владимира. Всероссийский Церковный Собор принял следующее постановление о выборах архиереев: каждая епархия имела право выбирать своего кандидата; Патриарх утверждал его, а если кандидатуру считал неприемлемой, то он присылал своего кандидата.

Вскоре после Пасхи я отправился в Киев.

По приезде я устроил несколько предвыборных собраний, дабы ознакомиться с возможными кандидатурами и их обсудить. Сильных кандидатур оказалось три: митрополит Антоний Харьковский, митрополит Платон, бывший Экзарх Грузии, митрополит Арсений Новгородский и епископ Димитрий (Вербицкий) Уманский, викарий Киевской епархии. Каждая из них обсуждалась отдельно: кто высказывался «за», кто — «против». Пробная баллотировка записками обозначила шансы каждого. Наибольшее число записок получил митрополит Антоний, за ним по числу голосов стоял епископ Димитрий. Я назначил день выборов, которые должны были происходить в Софийском соборе. Накануне, во время всенощной, вокруг собора стали собираться кучки народа в возбужденном настроении; собравшиеся о чем–то спорили, кричали… — словом, выборы население волновали. Утром, когда я подъезжал к собору (я жил в ближайшем к нему церковном доме), повсюду на улицах шли митинги… В соборе настроение тоже было возбужденное.

В своем «слове» я призывал к спокойствию и просил соблюдать тишину. Предлагал сначала назвать кандидатов, а потом их баллотировать. Выборщиков было человек двести. Составился президиум, который от своего имени должен был написать акт избрания. Выборы прошли без инцидентов, и я объявил результат баллотировки. Киевским митрополитом подавляющим числом голосов был избран митрополит Антоний. За него стояло все русское население и украинцы–централисты; за епископа Димитрия — «самостийники». Торжественно всем народом пропели в Софийском соборе гимн: «Тебе Бога хвалим»…

Перед нами встал вопрос: как послать акт о выборах на утверждение в Москву? С одной стороны, на путях к Москве большевики, с другой — немцы… Обсудили и решили возложить эту трудную миссию на епископа Никодима Чигиринского (викария Киевского). Он справился с нею отлично — вернулся с бумагами об утверждении митрополита Антония и с официальным признанием, что выборы были произведены правильно.

Я съездил ненадолго в Житомир и вернулся в Киев. Решено было, несмотря на летнюю пору, возобновить работу прерванного Всеукраинского Церковного Собора. Стояла жара, но мы все же работали. Совещались об устроении Церкви на Украине. Большинство стояло за автокефалию («незалежную», т. е. независимую Украинскую Церковь). Председательствовал на Соборе епископ Пимен, викарий Подольский, но когда прибыл из Харькова митрополит Антоний, он добровольно уступил ему председательство. Митрополита Антония мы встретили торжественно, в Софийском соборе. Я сказал приветственную речь. Оттуда он отправился с визитом к гетману.

На Соборе борьба партий, украинской и русской, определяла все дебаты. Министром Исповеданий при гетмане был В.В.Зеньковский. Украинец из умеренных, он держался непримиримо по отношению к сторонникам крайнего украинского лагеря и в скором времени должен был уйти в отставку вместе с другим министром более умеренного толка (Гербель). Его место занял кандидат Киевской Духовной Академии Лотоцкий — ярый украинец. Борьба за автокефалию продолжалась. Я горячо стоял за «единую, неделимую Русскую Церковь», признавая, однако, что некоторые уступки украинцам сделать можно. Мои противники, украинцы, на меня яростно нападали. В конце концов мы победили: Лотоцкий был уволен. Я сказал на Соборе: «Пал министр — пала и автокефалия. Будем теперь спокойно заниматься делами…» От этих слов украинцы были вне себя.

С наступлением осени положение Украины при германской оккупации было нетвердое. Вооруженных сил против большевиков немцы не посылали, они лишь снабжали гетмана орудиями и снарядами и поддерживали на Украине полицейский порядок. За эту поддержку Украине приходилось расплачиваться: немцы выкачивали все, что им было необходимо; целые поезда, груженные продовольствием, направлялись в Германию, и каждому немецкому солдату было разрешено посылать на родину продуктовые посылки (муки, яиц, сала, масла и проч.). По украинским деревням была произведена разверстка по числу дворов с указанием, кто сколько должен поставить хлеба, масла, яиц… Немецкие отряды объезжали деревни и забирали продовольствие. Так как, по незнанию русского языка, у сборщиков могли возникнуть недоразумения, — их сопровождали «гайдамаки», т. е. гетманские солдаты; в их состав входили и так называемые «синежупанники», банды украинцев, сформированные немцами из военнопленных украинцев еще во время мировой войны: за еду и хорошую одежду (синие жупаны) эти люди готовы были служить кому угодно. Реквизиции в пользу немцев, при содействии гетманских отрядов, вызвали ненависть населения и к тем и к другим. Она проявлялась в актах насилия с обеих сторон. Так, например, в Овручском уезде, в северной части Волыни, был случай беспощадной расправы крестьян со сборщиками. Край этот — Полесье — населен белорусами–полещуками; люд там живет не бедный; хоть местность и болотистая, а рыбы, дичи и всякого зверья там изобилие. Население, разбросанное среди лесов и болот, — темное, дикое, грязное, с «колтунами» на головах, но хитрое и упрямое. Прибыли в одно село немцы в сопровождении гайдамаков и потребовали следуемое по разверстке. Мужики заявили, что наутро пошлют по хатам своих сборщиков, а пока хотят угостить гостей. Напоили их, накормили, спать уложили, а ночью побросали их в яму за селом и засыпали живыми… Потом немцы жестоко с селом расправились — стерли его пушкой с лица земли, а мужиков, каждого пятого, расстреляли.

Был еще случай. Ворвался в хату немец под Пасху. У крестьян пасхальный стол приготовлен. Немец забрал все, что стояло. Мужик рассвирепел и полез с кулаками на обидчика. Немец застрелил его на месте. В Пасху убитого хоронили. Народ собрался. Священник сказал несколько слов сочувствия семье: наш Светлый День отравлен и т. д. За это батюшку арестовали и посадили в тюрьму…

Подобные случаи объясняют, почему среди населения усилилось крайнее течение украинского сепаратизма — вражда к Скоропадскому и тяга к его вождю — Петлюре. Правительство гетмана стояло за внутреннее самоопределение Украины, а вовне — за федерацию с Россией; петлюровцы — за полный разрыв с нею. За свои идеи Петлюра сидел в тюрьме, но это лишь увеличило симпатию народа к Петлюре. Учитывая создавшееся положение и опасаясь населения, симпатизирующего узнику, гетман Петлюру амнистировал.

Во время германской оккупации петлюровцы притихли, но стоило обстоятельствам измениться, они подняли голову. В Австрии и в Германии началась революция, и немцы стали очищать Украину. Петлюровские отряды подступили к Житомиру, к Киеву и некоторым другим городам. Положение гетмана было трудное: покидая Украину, немцы оставляли его на произвол судьбы… Он проиграл последнюю ставку, когда вздумал опереться на отряды «сичевиков». Это была банда, которая объявила себя преемницей традиций Запорожской Сечи. «Сичевики» скоро изменили гетману и в полном составе перешли к Петлюре. Правительству пришлось в спешном порядке набирать добровольцев из подростков, учеников гимназий и семинарий — зеленую учащуюся молодежь. Киев был уже под угрозой. Когда гетмана спрашивали: что же дальше будет? — он успокаивал: «Отстоим, отстоим…» Князь Долгорукий стал было во главе обороны. Тщетные усилия! Через два дня гетман с остатками немцев покинул Киев. Город был обречен. Все притаилось… Наступила зловещая тишина… Потом послышалась издали музыка, замелькали на улицах петлюровские солдаты — Киев заняли новые властители…

#Путь_моей_жизни

Предстоятели Русской Православной Церкви с 1917 года

1. Патриарх Тихон (Белавин).

Должность: Святейший Патриарх Московский и всея Руси

Годы правления: 1917 — 1925

Канонизация: 1989 год

2. Митрополит Петр (Полянский)

Должность: Местоблюститель патриаршего престола

Годы правления: 1925 — 1936

Канонизация: 1997 год

3. Митрополит Сергий (Страгородский)

Должность: Местоблюститель патриаршего престола

Годы правления: 1936 — 1943

Должность: Святейший Патриарх Московский и всея Руси

Годы правления: 1943 — 1944

4. Патриарх Алексий I (Симанский)

Должность: Святейший Патриарх Московский и всея Руси

Годы правления: 1945 — 1970

5. Патриарх Пимен (Извеков)

Должность: Святейший Патриарх Московский и всея Руси

Годы правления: 1971 — 1990

6. Патриарх Алексий II (Ридигер)

Должность: Святейший Патриарх Московский и всея Руси

Годы правления: 1990 — 2008

7. Патриарх Кирилл (Гундяев)

Должность: Святейший Патриарх Московский и всея Руси

Годы правления: с 2009

 

 

 

 

 

 

А. Левитин, В. Шавров: «Война всех против всех»

Война всех против всех», или всеобщий раскол, – так можно охарактеризовать положение дел в Русской Церкви к концу 1922 года: взаимной ненавистью были охвачены друг к другу тихоновцы и обновленцы, – в не меньшей степени ненавидели друг друга и представители обновленческого движения, расколотого на ряд группировок.

Буря в сентябре 1922 года пронеслась над церковной Москвой, где создалось (после разрыва Антонина с ВЦУ) исключительно острое положение; буря пронеслась и над всей Русской Церковью.

Одним из знаменательных событий, характеризующих сентябрь 1922 года, является то, что отношения между обновленческим движением и гражданской властью вступили в новую фазу. До этого в отношениях между «Живой Церковью» и гражданской властью существовала нарочитая неясность. Пресса сочувственно отзывалась о новом движении, изредка упрекая его в «умеренности», но в то же время подчеркивая его прогрессивный характер. Что касается администрации, то она, как мы видели, в ряде случаев оказывала обновленцам прямую поддержку.

Положение переменилось осенью. Первой ласточкой, предвещавшей перемену, явился доклад И.И.Скворцова-Степанова (видного партийца, члена ЦК, старого большевика) на совещании пропагандистов, который затем был отпечатан отдельной брошюрой, под заглавием «О Живой Церкви». Здесь были поставлены все точки над i. В брошюре черным по бело му говорилось об отрицательном отношении партии ко всем без исключения религиозным группировкам.

Скворцов-Степанов отмечал, что партийная пресса совершила ошибку, недостаточно подчеркивая это основное положение. Сейчас, говорил он, мы должны занять позицию, аналогичную той, которую мы занимали во времена Циммервальда, когда большевики выступили как против правых социал-демократов, так и против центристов, разоблачая и тех и других. «Мы ничего не имеем против начавшейся склоки. Мы используем ее для полного и решительного отрыва масс от всякого духовенства, от всякой церкви, от всякой религии», – весьма откровенно говорилось тогда. (См.: Скворцов-Степанов И. И. «О Живой Церкви», М., 1922, с. 39.)

Вслед за тем началась антирелигиозная кампания, которая по своему размаху превзошла все антирелигиозные кампании, которые были как до, так и после 1922 года. Эту кампанию начал крупнейший деятель того времени своей речью на V съезде РКСМ.

«Религия есть горчичник, оттяжка, – восклицал этот знаменитый тогда человек, пользовавшийся славой второго в мире (после Жореса) оратора, дергая себя характерным жестом за мефистофельскую бородку и поправляя поминутно падавшее пенсне. – Религия – отрава именно в революционную эпоху или в эпоху чрезмерных трудностей, которые наступают после завоевания власти. Это понимал такой контрреволюционер по политическим симпатиям, но такой глубокий психолог, как Достоевский. Он говорил: «Атеизм немыслим без социализма, и социализм без атеизма». Вот эту глубину массовой психологии он понял; он увидел, что рай небесный и рай земной отрицают друг друга. Почему? Потому, что если обещан человеку потусторонний мир, царство без конца, то стоит ли проливать кровь свою и своих ближних и детей своих (?) на устроение царства на этой земле. Так стоит вопрос. Мы должны углублять революционное миросозерцание, и мы должны подходить к молодежи даже с религиозными предрассудками, подходить с величайшим педагогическим вниманием более просвещенных к менее просвещенным. Мы должны идти к ним с пропагандой атеизма, ибо только эта пропаганда определяет место человека во вселенной и очерчивает ему круг сознательной деятельности здесь, на земле». (Троцкий Л. Известия, 1922, 13 октября, №231, с. 3.)

Знаменитому оратору можно было бы многое возразить, например, то, что христианская религия обязывает каждого человека помогать своим ближним (следовательно, бороться за «улучшение условий жизни» – за устроение царства Божия здесь, на земле). Можно было бы прибавить, что бороться за устройство царства, которое увидит лишь лопухи на могилах атеистов и их праправнуков, тоже нет особого смысла.

Можно было бы возразить очень многое. Но никто не возражал. Слова оратора были покрыты громом аплодисментов. А вслед за тем началась кампания.

О характере этой кампании свидетельствует хотя бы такое краткое газетное сообщение: «Суд над Богом». 10 января 1923 года в гарнизонном клубе Москвы состоялся гарнизонный политсуд над Богом. На суде присутствовали тт. Троцкий и Луначарский. Пятитысячное собрание красноармейцев бурными аплодисментами приветствовало своих любимых вождей (Безбожник, 1923, 11 марта, №5–6, с.5).

В декабре вышел первый номер газеты «Безбожник». Эта газета пришла на смену журналу «Наука и религия» (весьма расплывчатому и неясному, в котором наряду с атеистами сотрудничали и деятели раскола). Из предшественников «Безбожника» можно назвать журнал «Атеист», вышедший в марте 1922 года под редакцией небезызвестного безбожника Шпицберга. Но второй номер журнала не вышел.

Что же касается газеты «Безбожник», то она представляла собой весьма низкопробный образец низкопробной литературы и всегда служила пристанищем расстриг и всяких литературных неудачников.

В ходе антирелигиозной кампании задевали и обновленцев, о чем свидетельствует ряд резолюций рабочих собраний, печатавшихся в то время в газетах. Приводим, например, следующую резолюцию собрания рабочих Острожских мастерских: «Заслушав доклад о современных течениях в православной церкви, мы, рабочие Острожских мастерских, признали, что русская церковь старается приноровиться к новым условиям жизни, чтобы сохранить гибнущую церковь и организовать эксплуатацию трудящихся в более тонкой форме. Мы, рабочие, знаем, что религия держится лишь благодаря недостаточному развитию народных масс. Мы выносим пожелание, чтобы РКП(б) и культурно-просветительные организации развили максимум энергии в распространении естественнонаучных и политических знаний, по мере которых (?) будут изжиты окончательно все религиозные предрассудки». (Воронежская коммуна, 1922, 28 ноября, №268, с.З.)

Следует, однако, признать, что религиозные люди также могли высказать в процессе антирелигиозной кампании свою точку зрения. Формой сопоставления противоположных точек зрения являлись диспуты на антирелигиозные темы, которые в эти годы приобрели большую популярность.

Эта кампания диспутов началась грандиозным диспутом в Московском театре ГИТИС 27 сентября 1922 года на тему «С Богом или без Бога». Основным докладчиком был А.И.Введенский. В качестве его оппонентов должны были выступать В.Э.Мейерхольд, проф. Рейснер и известный лектор по вопросам марксистской философии Сарабьянов.

А.И.Введенский говорил страстно и эмоционально. Пущена была в ход философия Анри Бергсона, поклонником которой оставался А.И.Введенский до конца своих дней. Понятие творческого импульса, лежащего в основе природы и жизни, раскрывалось оратором на примерах из всех областей знания (неорганической химии, физики, зоологии) – видно было, что докладчик знаком с достижениями науки по первоисточникам. Большую роль в ораторском успехе Введенского играли также остроумие и находчивость: «Это так просто – побеждать на диспутах, – говорил он как-то, слегка, по обыкновению, рисуясь, – надо только узнать, что скажет твой оппонент за пять минут до того, как он это скажет».

Оппонентам Введенского не повезло: проф. Рейснер накануне заболел и потому не явился на диспут. Что касается В.Э.Мейерхольда, то он представил конспект своего выступления, но конспект изобиловал большим количеством «идеалистических рецидивов»: новоявленный защитник материализма шел на невероятные уступки идеалистам. Характерно, что исходной точкой его рассуждений был Метерлинк. Друг знаменитого режиссера посоветовал ему, во избежание скандала, вообще не выступать на диспуте. Поэтому вся тяжесть защиты материалистической философии легла на плечи тогда еще молодого диаматчика Сарабьянова. Надо отдать ему справедливость: основные положения марксистской философии излагались им талантливо, и он стяжал не меньшие аплодисменты, чем А.И.Введенский На этом диспуте выступали и другие ораторы: московские священники Щербаков, Ив. Борисов и толстовец Ив.Трегубов.

«Борисов в весьма воинственном и вызывающем тоне, – пишет очевидец диспута, – сетовал на те «гонения», которым якобы подвергается православная церковь, и заявил, что он и его единомышленники уйдут в катакомбы, но не сдадутся… Щербаков весьма задорно и лишь в слегка иносказательной форме обзывал безбожников… «свиньями под дубом», но от такого «полемического» приема отгородился даже и протоиерей Введенский в своем заключительном слове, констатировав, что представители противоположной стороны (т.е. коммунисты) были гораздо сдержаннее в выражениях». (Калужская коммуна, 1922, 29 сентября, №268, с.2.)

Колоритна была фигура Ив.Трегубова – старого толстовца, который еще в марте 1917 года заявил о своем сочувствии большевикам, назвав себя «коммунистом духоборческо-толстовского толка». В это время он сотрудничал в «Известиях» и писал корреспонденции о «Живой Церкви», выдержанные в исключительно благожелательном тоне.

Его выступления на диспуте производили благоприятное впечатление своим беззлобно-мягким тоном: чувствовался старый, милый, несколько наивный чудак, обладавший большим запасом подлинной доброты. Как бы то ни было, московский диспут на тему «С Богом или без Бога» сыграл определенную роль: он послужил началом гастролей Введенского в провинции. Вслед за ним двинулся в поход А.И.Боярский (разве мог он отстать от своего друга?). Скоро вся русская провинция покрылась афишами, извещавшими о диспутах.

Диспут – это была «высокая форма» антирелигиозной пропаганды; в ней принимали участие «знаменитости», причем дело обычно оборачивалось (особенно, когда выступал Введенский) отнюдь не в пользу антирелигиозной пропаганды.

Наряду с этим существовала и другая, низшая форма антирелигиозной пропаганды, бившая на «народность» (на самом же деле никогда не поднимавшаяся выше лубка): официальная знаменитость Демьян Бедный истекал сатирическими антирелигиозными стихами, грубость которых могла равняться только их бесталанности; по клубам распевались наскоро сложенные частушки.

Картина антирелигиозной кампании 1922 года была бы неполной, если бы мы не упомянули о расстригах. Именно в это время «входят в моду» публичные отречения с опубликованием в газетах. Если сравнивать тех ренегатов с нынешними, то можно констатировать некоторый «процесс». Расстриги последних лет делают обычно вид, что сначала они были «глубоко верующими»: рассказывают о своих колебаниях, сомнениях, исканиях, через которые они прошли, прежде чем стали атеистами. Расстриги тех лет были грубее, проще; они так прямо и начинали с того, что называли себя обманщиками, и говорили, что никогда в Бога не верили. Вот, например, перед нами маленькая заметка в провинциальной газете под названием «Советский поп». Сельский священник, некий Иван Кряковцев, пишет: «Хотя поповство мое было не чем иным как дипломатическим обманом на пользу народа, но все-таки я перенес тяжелую нравственную пытку, сознавая, что мой «дипломатический обман» все-таки есть обман»-. (Калужская коммуна, 1922, 11 июня, №123, стр.2.)

Сравните этого калужского «дипломата» с новейшими его собратьями (типа Дулумана и Осипова) – все течет, все меняется, все совершенствуется, даже жулики и прохиндеи.

Таким образом, во второй половине 1922 года в Русской Церкви создалась даже еще более накаленная атмосфера, чем в первую половину этого года. В этой раскаленной атмосфере и развернулся всероссийский раскол. В Петрограде и в провинции он был не менее болезнен, чем в Москве. К петроградским событиям мы сейчас, в первую очередь, и обратимся.

В июне 1922 года в петроградской церкви царил разброд. Два популярных петроградских викария – епископ Ладожский Венедикт (Плотников) и епископ Кронштадтский Иннокентий (Благовещенский) содержались в «Крестах». На свободе оставалось три епархиальных епископа: Ямбургский Алексий (Симанский), Лужский Артемий (Ильинский) и Петергофский Николай (Ярушевич).

Ясно и четко определил свою позицию только один из них – епископ Артемий, который почти сразу после ареста митрополита безоговорочно признал ВЦУ. Что же касается двух остальных епископов, то их позиция не отличалась ясностью.

Особенно затруднительным было положение епископа Алексия: обладая формально всей полнотой архипастырской власти, он практически не мог ее осуществить без санкции ВЦУ: если бы он заявил о своем непризнании ВЦУ, он немедленно бы разделил участь арестованных своих собратий. Между тем, признав ВЦУ, епископ немедленно восстановил бы против себя всю епархию, – и следовательно, власть его все равно оказалась бы фиктивной. В этих условиях епископ Алексий избрал единственно возможную для него тактику «оттягивания»; он всячески медлил с окончательным решением, ссылаясь то на «неясность положения», то на необходимость лично ознакомиться с тем, что произошло в Москве, то почти признавал ВЦУ, то почти брал это признание обратно.

Примерно ту же позицию занимал и его младший собрат епископ Петергофский Николай. Молодой, обаятельный архиерей, сделавший блестящую карьеру, пользовался популярностью в народе за свою мягко-лирическую манеру служить, за свои прекрасные, строго традиционные по содержанию проповеди, за свою доступность в обращении. Рукоположенный всего лишь три месяца назад в епископа, преосвященный Николай занимал в то время должность наместника Лавры. Основываясь на праве ставропигии, которым обладают Лавры, епископ Николай также вел непосредственные переговоры с ВЦУ; следует отметить, что тактика отсрочек и оттяжек применялась им необыкновенно умело и ловко, чему в значительной мере способствовала природная уклончивость его характера.

К счастью для обоих епископов, Петроградский комитет «Живой Церкви» сам занимал весьма умеренную позицию, побаиваясь слишком решительных действий: прот. О.Михаил Гремячевский (из Матфеевской церкви), который был официальным уполномоченным «Живой Церкви», вел переговоры с исключительной медлительностью; умиротворительную позицию занимал А. И. Боярский, отрицательно относившийся к Красницкому и его методам, совершенно отошел в тень раненый А.И.Введенский. Переговоры могли длиться месяцы (именно на это и рассчитывал епископ Алексий, желавший выиграть время).

Но положение изменилось в мгновение ока, когда 24 июня скорым поездом из Москвы прибыл В.Д.Красницкий. Он неожиданно вырос из-под земли, как «призрак беспощадный», перед оробевшим епископом и вручил ему следующий документ.

«Преосвященному Алексию, управляющему Петроградской епархией. Прибыв в Петроград, согласно мандату ВЦУ от июня 10/23 дня с.г. №310 – для ознакомления с положением Петроградского епархиального управления – ввиду того, что означенное управление до сих пор еще не вступило в отправление своих обязанностей под председательством Вашего преосвященства, – предлагаю Вам именем Высшего Церковного Управления Православно-Российской Церкви, – немедленно вступить в обязанности председателя Епархиального управления, без чего не может быть осуществлено вами управление Петроградской епархии.

Петроградское Епархиальное управление должно действовать строго по указаниям Высшего Церковного Управления.

Заместитель председателя ВЦУ

протоиерей Красницкий. 24 июня 1922 г.»

(Живая Церковь, №4–5, с.9.)

Дав прочесть этот «ультиматум» епископу Алексию, Красницкий (по всем правилам бюрократизма) заставил его сделать на копии следующую подпись: «Настоящая копия с подлинным верна. Епископ Алексий. Печать».

Вслед за тем Красницкий нагло потребовал немедленного ответа, не давая даже одного дня на размышление; выбора не было: епископ Алексий должен был стать петроградским Леонидом (марионеточным главой петроградского ВЦУ) или уйти. К его чести надо сказать, что он не колебался. Тут же епископ Алексий составил следующее заявление:

«В Высшее Церковное Управление. Ввиду настоящих условий признаю для себя невозможным дальнейшее управление Петроградской епархией, каковые обязанности с сего числа с себя слагаю.

Алексий, епископ Ямбургский.

24/11 июня 1922 г. Место печати». (см. там же.)

Этого только и надо было Красницкому – поле действий было открыто. С «отречением» епископа в кармане он сразу бросился к «своим». «Свои», однако, приняли его очень холодно и не пришли в восторг от его «достижений». В это время руководящее положение среди питерских обновленцев занимал А.И.Боярский, планировавший, как и Антонин, «вторую церковную революцию». А.И.Введенский, подпавший, по своей бесхарактерности, под его влияние, его поддерживал – оба они отказались вступить в епархиальный Совет. Остальные протоиереи, с которыми пытался вступить в переговоры Красницкий, вообще отказались с ним говорить. Здесь дело обстояло труднее, чем в провинции: публика была здесь дошлая, и запугивания не оказывали особого действия, да и в Смольном уж очень иронически посматривали на московского гостя.

С большим трудом, после четырехдневных переговоров, Красницкому удалось «наскрести» трех священников, которые согласились составить питерское «церковное правительство». Это были протоиереи М.С.Попов, В.К.Воскресенский, а также священник И.Н.Сперанцев. Решено было, что Красницкий и Гремячевский войдут в епархиальный Совет по должности как представители центра. О том, что произошло дальше, имеется рассказ в двух вариантах: один эпический (официальный акт) и другой – лирический (рассказ Красницкого). Начнем с первого.

«АКТ

1922 года июня 28-го дня.

Епархиальное Петроградское Управление открыло свои действия молебном в митрополичьей крестовой церкви и приступило к исполнению своих обязанностей в составе следующих лиц: заместителя председателя Высшего Церковного Управления прот. В. Д. Красницкого, уполномоченного Высшего Церковного Управления протоиерея М.И.Гремячевского и членов его – протоиерея М.С.Попова, священника И.Н.Сперанцева, прот. В. К. Воскресенского».

А вот другой вариант – лирический, или, точнее, лиро-эпический — В. Красницкого: «Петроградский переворот запечатлен тем, что революционные священники не постеснялись одни, без монаха-епископа, войти в митрополичью крестовую церковь, совершить молебен перед началом своего служения своим собратьям и своим духовным детям, потом одним, без того же монаха-архиерея, сесть за стол в митрополичьей гостиной и открыть действия своего революционного Епархиального управления…» (Оба варианта читатель найдет в статье В.Д.Красницкого «В Петрограде», напечатанной в журнале «Живая Церковь», №4–5, с.3–10.)

Первым делом «революционных священников» было избрание епископа. Это на первый взгляд вызывает недоумение, так как в то время у петроградских обновленцев был епископ, права которого не вызывали сомнения. Поскольку епископ Алексий отказался от управления митрополией, все его права автоматически переходили к следующему по хиротонии епископу Лужскому Артемию, который уже признал ВЦУ.

Странно, что о нем Красницкий как бы забыл. Впрочем, объяснить этот внезапный «провал памяти» нетрудно: стоит только вспомнить его установку на белых епископов и органическое отвращение к монахам-архиереям. Долго искать кандидата не пришлось: он был уже найден Красницким на второй день после приезда его в Петроград. Членам Епархиального управления осталось лишь прочесть и принять к сведению следующий документ, представленный Красницким:

«В Высшее Церковное Управление. Ввиду предложения принять управление Петроградской епархией в сане епископа – имею честь заявить, что я согласен принять сие предложение, если будет на то воля Великого Архиерея Господа нашего Иисуса Христа и назначение Высшего Управления Православной Российской Церкви.

Настоятель Введенской церкви г. Петрограда, протоиерей Николай Соболев.

Подпись о. протоиерея Соболева удостоверяю.

Зам. председателя Высшего Церковного Управления прот. В. Красницкий,

уполн. ВЦУ Мих. Гремячевский.

26 июня 1922 года». (Там же.)

В. Д. Красницкий и на этот раз поставил на архиерейскую кафедру соседа: если епископом Подольским был настоятель Матфеевской церкви, то архиепископом Петроградским должен был стать настоятель Введенской церкви. Картинный, величавый, высокого роста красавец старик действительно был как будто создан для архиерейской кафедры. Будучи вдов, он не имел канонических препятствий к рукоположению – в качестве креатуры Красницкого он должен был быть таким же слепым орудием в его руках, как и Иоанн Альбинский.

На этот раз Красницкий, однако, просчитался: Николай Васильевич Соболев был человеком твердых моральных правил и не лишенным характера. Шестидесятивосьмилетний старец (он родился в 1854 г.), о. Николай принял священный сан в 1880 г. – и с тех пор прославился в Петербурге как администратор и педагог. Под его руководством была выстроена Введенская церковь (каменная вместо деревянной, на Петроградской стороне). Он пользовался огромной популярностью как законоучитель Введенской гимназии. Он принял архиерейский сан, искренно веря, что это будет способствовать умиротворению Петроградской церкви – и ушел на покой, когда увидел, что его именем творятся темные дела.

Он был рукоположен в Москве 26 июня 1922 года, о чем любезно известил В. Д. Красницкий членов Петроградского епархиального совета; тут же был составлен указ о поминовении в храмах нового архиепископа Петроградского и Гдовского; затем обсуждался вопрос о том, как новому органу войти в контакт с питерским духовенством. Совещания городского духовенства на этот раз решили не созывать (видимо, памятуя печальный опыт А.И.Введенского), а вместо этого созвали совещание благочинных, состоящее из 19 человек, которые после соответствующей обработки их

В.Д.Красницким приняли 14 голосами при 5 воздержавшихся следующую резолюцию:

«1. Собрание благочинных гор. Петрограда, заслушав доклад зам. Председателя ВЦУ прот. В.Д.Красницкого относительно перемен в Церковном Управлении и организации группы «Живая Церковь», признает лозунги «Живой Церкви» – белый епископат, пресвитерское под водительством епископа управление, единая церковная и епархиальная касса и союз белого приходского духовенства – приемлемыми для своего пастырского сознания без обязательства для каждого отдельного лица входить в состав группы.

2. Российскую социальную революцию признает справедливым судом Божиим за социальные неправды человечества, а равно и одобряет мировое объединение трудящихся для защиты прав трудящегося эксплуатируемого человека.

3. Высшее Церковное Управление признает центральным органом управления Российской Церкви до установления Поместным Собором постоянной формы церковного управления с тем, чтобы в наличный его состав были привлекаемы представители провинциальных епархий.

4. Предлагает В. Ц. Управлению воздерживаться от коренных церковных реформ и лишь подготовлять их к предстоящему Собору.

5. Настоящую резолюцию предложить на очередное пастырское собрание.

Принята 14 голосами при 5 воздержавшихся». (Живая Церковь №5–6, с. 10.)

Если внимательно читать эту резолюцию, то можно отметить, что (в отличие от провинции) Красницкий пошел на некоторые уступки (см. 4-й пункт и последние слова 1-го).

Приведя, таким образом, все в надлежащий порядок, премьер-министр «Живой Церкви», даже не простясь с А.И.Введенским и А. И. Боярским, которых он теперь третировал свысока, отбыл в Москву.

Пусть он сам расскажет о своих подвигах; как все люди в таких случаях, он эпичен.

«Ввиду серьезного положения в Петроград был командирован заместитель Председателя ВЦУ протоиерей Красницкий, – повествует с величавой важностью Красницкий, – лично принявший из рук патриарха Тихона его отречение. Печатаемые ниже документы показывают полный успех этой командировки и открывают ту силу, которая победила контрреволюционные замыслы в Петроградской церкви… Революционная стихия победила в Петрограде и на церковном фронте». (Живая Церковь, №5–6, статья В.Д.Красницкого «В Петрограде»).

Так или иначе путь в Петроград для первого обновленческого архиепископа был расчищен. 16 мая 1922 года старец архиерей прибыл в Петроград и совершил свое первое богослужение в Казанском соборе. Необычная для обновленческого архиерея личность старца возымела свое действие: никаких враждебных обструкций, типичных для того времени и принимавших иной раз необузданные формы, по отношению к нему не было – единственной формой протеста был массовый отказ подходить к нему под благословение.

17 июля новый архиерей посетил Александре-Невскую Лавру, где был встречен помощником наместника Лавры с братиею.

Отношения между двумя тезками носили весьма деликатный характер. Александро-Невская Лавра, согласно праву ставропигии, не подчинена главе Петроградской Церкви, а подчинена непосредственно главе Русской Церкви (Синоду, патриарху). Петербургские митрополиты правили Лаврой не в качестве епархиальных архиереев, а в качестве ее архимандритов. Николай Соболев архимандритом Лавры назначен не был; следовательно, никаких прав здесь не имел. Это дало возможность молодому епископу Николаю сохранить свою независимость, оставляя вопрос о признании ВЦУ и его ставленника Николая Соболева открытым. Однако 17 июля сам архиепископ прибыл в Лавру. Надо было найти какое-то решение. Епископ Николай вышел из положения со свойственным ему умом и тактом: выйдя навстречу старцу, он публично с ним облобызался, а затем, в качестве гостеприимного хозяина, стал водить его по Лавре – и пригласил к завтраку. Епископ Николай несколько напоминал (по наружности), когда был молодым, портреты Александра I. Еще больше походил он на него внутренне: совершенно очаровательная любезность, ласковость, приветливость – и за всем этим непроницаемая скрытность и тонкий дипломатический расчет. На этот раз епископ остался верен себе: он осыпал Николая Соболева ласками, комплиментами, поцелуями, так что тот уехал совершенно очарованный и, возможно, в первый момент не заметил лишь одной детали: наместник не пригласил его служить в Лавре – а без этого вся его ласковость не имела ровно никакого значения и ни к чему его не обязывала (принимают же архиереи англиканских епископов – однако никакого признания это не означает).

Затем, на протяжении месяца, епископ Николай вел ту же ловкую и умную дипломатическую игру, и, наконец, когда эта тактика недомолвок и проволочек стала совершенно невозможной – потребовалось заявить ясно и недвусмысленно о признании ВЦУ и войти с Николаем Соболевым в евхаристическое общение, епископ «разыграл финал». Если можно говорить о дипломатическом искусстве, то епископ может считаться его мастером. Он умудрился одновременно уйти и остаться; и все признать и не признать ничего. В этом легко убедиться, прочтя следующий документ:

«В Петроградское Епархиальное Управление

епископа Николая (Ярушевича). Будучи вполне и безусловно лояльным в отношении ВЦУ и Петроградского епархиального управления, прошу Петроградское епархиальное управление об оставлении меня в должности настоятеля Лавры, чтобы я мог продолжать свою посильную работу на пользу Церкви в новых условиях ее существования. Ввиду же моей болезни и полного переутомления покорнейше прошу о разрешении мне сейчас отпуска в пределах Петроградской епархии на месяц с тем, что я оставляю за собой общее руководство Лаврою во время отпуска.

Епископ Николай (Ярушевич),

Александро-Невская Лавра».

(См.: Соборный разум, 1923, №1–2.)

Здесь что ни слово, то дипломатический шедевр – помимо «ухода с оставлением» (это давало возможность епископу Николаю не служить с Николаем Соболевым, когда тот с 30 августа стал все-таки служить в лаврском соборе), так и остается открытым вопрос о признании ВЦУ; интересно отметить, что здесь впервые появляется на сцену каучуковый термин «лояльность», который впоследствии сыграл такую огромную роль в истории Церкви двадцатых годов.

Следует указать, что термин «лояльность» (добросовестность), который может характеризовать отношение гражданина к своему правительству – совершенно недостаточен, когда речь идет об отношении духовного лица (да еще монаха) к церковной власти, которой он должен быть сыновне, беззаветно предан.

Как мы увидим ниже, эта тактика епископа Николая была лишь увертюрой к его выступлению через месяц на историческую арену в качестве вождя так называемой петроградской автокефалии.

Между тем жизнь в Петроградской епархии налаживалась: в июле и в августе в Петрограде происходили организационная и идейная консолидации раскола. Уже к августу стало совершенно ясно: обновленческий Петроград противопоставил себя живоцерковной Москве.

Епархиальное управление в том составе, в каком оно было сформировано Красницким, просуществовало лишь месяц. Новый состав: председатель – архиепископ Николай Петроградский и Гдовский (Соболев), уполномоченный ВЦУ – прот. М.С.Попов (с 12 сент. 1922 г. – епископ Детско-Сельский), управляющий делами – прот. Е.И.Запольский, члены: А.И.Боярский и В.К.Воскресенский. С августа в заседаниях Петроградского епархиального управления участвуют А.И.Введенский и прибывший из Москвы Е.Х. Белков.

Все члены Епархиального управления резко отличались от «Живой Церкви» как по идеологии, так и по своей психологии; такие люди, как М.С.Попов, Е.И.Запольский и другие, были типичными либеральными интеллигентами дореволюционной формации. Они с брезгливостью и отвращением относились к таким методам, как политический донос или личные выпады против кого бы то ни было с церковной кафедры.

В идеологическом отношении вождем петроградских обновленцев был А.И.Боярский, имя которого не так гремело в то время, как А.И.Введенского, но удельный вес которого среди питерского духовенства был значительно большим.

Для того чтобы уяснить себе, каковы были цели А.И.Боярского, приведем здесь документ, написанный им еще в апреле 1922 года – обращение в Петросовет. Несмотря на то, что под документом стоят две подписи — Введенского и Боярского, документ этот принадлежит целиком одному Боярскому.

В обращении провозглашается создание нового религиозного братства. Задачи этого братства следующие: «Объединившись на мысли о необходимости очистить христианство от тех новых наслоений, которые превратили эту единую религию братства и любви в несколько узко националистических враждебных друг другу религиозных мировоззрений, мы решили учредить религиозное братство. Ввиду того что христианство мы мыслим именно как религию всеобщего братства, основанного на любви (христианский интернационализм), мы учреждаемое братство решили назвать «Вселенским христианским братством». При этом считаем нужным сказать, что так понимаемое нами христианство противоположно тому лицемерному религиозному формализму и внешнему благочестию, которые допускают эксплуатацию широких народных масс небольшой кучкой капиталистов и которые давно перестали быть религией Христа, друга всех бедных, угнетенных и униженных. Братство и поставит одной из своих главных задач обличение лицемерия буржуазного христианства и выявление христианства как религии действительного равенства и братства». (Документ был напечатан в выдержках в «Красной газете» в апреле 1922 г. и впоследствии перепечатывался неоднократно в провинциальной прессе – в частности, см. статью проф. Гредескула «Победа Христа и советской власти» в газете «Красный набат», Тюмень, 13 мая 1922 года.)

Установка Боярского была на создание широкого международного религиозного движения, которое должно было поставить своей целью обновление христианства в международном масштабе.

Идея экуменического движения предвосхищалась Боярским, но идея сформулирована несравненно более глубоко и сильно, чем у деятелей этого мелкотравчатого движения, которые умеют лишь ставить маленькие заплатки и согласовывать никому не нужные детали. Конфессиональные различия, по мысли Боярского, должны быть стерты в мощном потоке человеческих сердец, жаждущих обновления христианства. Это движение будет широко народным социальным движением – и в своих отдельных аспектах (борьбе против всякой эксплуатации) оно совпадет с коммунизмом; однако никогда и нигде оно не будет строить своих отношений с коммунизмом по принципу: «Чего изволите?»

Именно поэтому Боярский категорически отказался принять участие в поездке деятелей петроградской группы в Москву в мае 1922 года, категорически отказался дать свое имя ВЦУ и с самого начала поставил себя во враждебные отношения с Красницким. Такая позиция Боярского обусловила его положение в расколе: будучи одной из ярких фигур, превосходя по своему административному таланту, силе воли, моральному мужеству всех деятелей раскола и уступая как оратор лишь одному А.И.Введенскому, Боярский сознательно отходит на второй план, не желая торговать идеями. Принципиальность Боярского была главной причиной его трагической гибели: из всех деятелей раскола только ему одному суждено было войти в историю в ореоле мученика. В этот период Боярский полностью овладел А.И.Введенским (который очень быстро подпадал под влияние) уверенно и энергично шел навстречу «новой революции».

По его инициативе была установлена конфиденциальная связь с Антонином, которому Петроградский комитет «Живой Церкви» обещал оказать полную поддержку, как только он выступит против Красницкого. Одновременно Боярский вел переговоры в Смольном, указывая на то, что пресмыкательская политика Красницкого лишь компрометирует движение в глазах народных масс – и поэтому Красницкий является очень слабой опорой для тех, кто хочет наладить отношения с верующими. По его настоянию (для того, чтоб в надвигающейся борьбе петроградская группа не осталась без епископов) были хиротонисаны два вдовых протоиерея: о. Николай Сахаров и о. Михаил Попов.

С конца августа начинается работа по созданию журнала, который должен был быть органом петроградской группы. Сам Боярский, будучи в это время настоятелем Спасо-Сенновской церкви, служит по нескольку раз в неделю – его глубокие по содержанию и общедоступные по форме беседы привлекали большое количество слушателей. Боярский продолжал служить и в Колпине, в соборе – здесь он был по-прежнему любим своими старыми друзьями – ижорскими рабочими.

Будучи деловым человеком, отдавая большую часть своего времени административным делам, Боярский никогда не превращался в узкого делягу: идейная работа была для него на первом плане – религиозная молодежь (недавние красноармейцы, еще ходившие в обмотках, студенты питерских вузов и даже поэты-футуристы) шли к нему – и для всех он находил нужное слово: часами беседовал с одними, метко и остроумно срезал других, а иногда осторожно и деликатно вручал деньги. «Иди сейчас же и купи себе штаны, – говорил он одному молодому богоискателю, ныне покойному, вручая ему конверт с деньгами, – и потом возвращайся беседовать о Фейербахе, а иначе никого знать не хочу: ни тебя, ни твоего Фейербаха».

Этот сильный человек умел держать в руках Введенского, и тот под влиянием Боярского воздерживался от многих ложных шагов, на которые его толкала природная слабохарактерность, трусость и детское тщеславие. Только в конце сентября (после приезда в Москву) А.И.Введенский сделал несколько неправильных шагов. Особенного осуждения заслуживает составление им «черных списков»; в ноябре А.И.Введенский подал в одну высокую инстанцию обширный список «контрреволюционного петербургского духовенства» (впоследствии этот список выборочно использовался при арестах духовенства). Этот шаг Введенского вызвал резкий протест боярского. В конце своей жизни сам Введенский считал этот свой поступок величайшим грехом.

Одним из своеобразных аспектов деятельности петроградской группы была попытка наладить отношения с сектантами. Прежде всего следует упомянуть в этой связи о воссоединении с Православной Церковью Ивана Алексеевича Чурикова и группирующегося вокруг него движения. Теперь, когда имя Чурикова уже основательно забыто и от его движения сохранились лишь отдельные люди, ютящиеся по ленинградским углам, трудно представить себе все значение этого события.

Иван Алексеевич Чуриков представлял собой необыкновенно цельный тип народного богоискателя. Родом самарец, он в начале своей жизни занимался мелкой торговлей – затем, разорившись, жил в дворниках. В 90-х годах он выступил с проповедью трезвости и религиозного обновления. Надо сказать, что Чуриков никогда не призывал никого покидать Церковь и сам искренно считал себя православным христианином: чтил иконы, соблюдал посты, регулярно посещал храм.

Какая-то непонятная сила была в этом человеке: никто лучше его не умел трогать человеческое сердце; самые закоренелые пьяницы обращались к трезвости после краткого разговора с ним. Глубоко уважаемый народом, он обратил на себя неблагосклонное внимание победоносцевского начальства. Представители местной гражданской и консисторской власти приняли необыкновенно мудрое решение для борьбы с «чуриковщиной»: в 1898 году он был посажен в самарский сумасшедший дом, где подвергся варварскому обращению со стороны доктора Белякова. Впрочем, даже этот ученый муж должен был признать, что никаких оснований считать И.А.Чурикова сумасшедшим нет, и он был через год выпущен на свободу. Тогда, по инициативе епископа Самарского Гурия, науськанного на Чурикова консисторцами, он был в 1900 году заточен в Суздальский монастырь.

К этому времени имя Чурикова попало в газеты; народным богоискателем заинтересовались в Петербурге: либеральные священники О.Григорий Петров и О.Иоанн Альбов выступили в его защиту – одна из великих княгинь (кажется, Елизавета Федоровна) получила от кого-то записочку насчет Чурикова – и сама написала кому-то записочку, – тут уж никакие консистории ничего сделать не могли; Иван Алексеевич был немедленно освобожден и вскоре приехал в Петербург в качестве свободного гражданина и начал здесь проповедовать вполне открыто, на глазах у полиции. Священники присутствовали в качестве наблюдателей на его беседах.

Формально Чуриков проповедовал трезвость, однако на самом деле проповедь его была гораздо шире: Иван Алексеевич призывал обновить жизнь на христианских началах; отсюда его призывы к соединению в общины, к совместному ведению хозяйства, к широкой имущественной взаимопомощи. Как и всякая истинно религиозная проповедь, призывающая к обновлению жизни, чуриковская проповедь должна была приобрести общественное звучание – несмотря на кратковременный эпизод с покровительством великой княгини, «чуриковщина» была в своей основе демократическим и социальным движением.

Митрополит Антоний (Вадковский) со свойственной ему широтой взглядов и гуманизмом не препятствовал деятельности Чурикова, только пристально наблюдал, чтоб в его проповедь не просачивались сектантские элементы. Петербургский епархиальный миссионер о. Димитрий Боголюбов проявил к Чурикову истинно христианское, человеческое отношение.

Положение изменилось при преемнике митрополита Антония, который наложил запрет на проповеди И.А.Чурикова, от чего, разумеется, их стали посещать еще больше (это была уже эпоха веротерпимости). Однако все это многочисленное движение, состоящее из пламенных энтузиастов, оказалось автоматически отлученным от церкви.

К тому времени, о котором идет речь, чуриковцы не ограничивались одной проповедью: в Вырице (чуриковской «столице») существовала могучая община, которая вела хозяйство на общинных началах; результаты этого хозяйства были блестящими – другого и трудно было ожидать от двух сотен трудящихся русских людей, не пивших и не куривших, пылавших горячим энтузиазмом. Кроме того, в Петрограде у «братца» (Чурикова) было 14 отделений – молитвенных домов, в которых раздавалась проповедь трезвости и религиозного обновления.

В сентябре Введенский и Боярский начали переговоры с И.А.Чуриковым, которые через несколько месяцев привели к воссоединению его с Православной Церковью.

1 декабря 1922 года, в субботу, в церкви Захарии и Елизаветы, после всенощной, была общая исповедь. В храме присутствовало несколько тысяч человек; впереди стоял высокий широкоплечий старик с умным, мужицким лицом – И.А.Чуриков.

А.И.Введенский неистовствовал: он экзальтированно призывал каяться в грехах и сам в них каялся (всегда как-то невольно, о чем бы ни шла речь, он сбивался к разговорам о себе); он проливал слезы и бил себя в грудь. Как было замечено, Чуриков мало поддавался экзальтации – и даже чем более горячился Введенский, тем спокойнее он становился. Однако после окончания исповеди он первый подошел к аналою и, наклонив голову под епитрахилью, принял разрешительную молитву.

А на другой день, в воскресенье 2 декабря 1922 года, после литургии, И.А.Чуриков и несколько тысяч его сторонников причастились в том же храме Святых Тайн. (Описание воссоединения чуриковцев см. в журнале «Соборный разум», 1923, №1–2.)

Воссоединение Чурикова с церковью является, несомненно, крупным достижением петроградской группы; к сожалению, оно дало мало результатов: последующий раскол не позволил никому заняться всерьез углублением отношений с «чуриковщиной», да и сам Чуриков, разочаровавшись в обновленцах, в дальнейшем избегал входить с ними в какие-либо отношения – и вопрос об отношениях «чуриковщины» с Православной Церковью так и остался открытым до самой ликвидации движения в 1929 году.

Осенью 1922 года была сделана попытка начать переговоры также с «Евангельскими христианами», которые тогда составляли широкую и растущую на глазах религиозную организацию. В Петрограде в это время (на Конюшенной улице) находился их центр. Их собрания происходили в Петрограде более чем в 20 точках; они издавали здесь свой журнал и имели курсы для проповедников.

Их руководящий деятель Иван Степанович Проханов был, несомненно, также незаурядной личностью: инженер по образованию, старый богоискатель, лично знакомый в прошлом с Л.Н.Толстым, В.С.Соловьевым, И.С.Проханов был сильным и темпераментным оратором и большим организатором. Его энергичное, обрамленное львиной бородой лицо и зычный голос производили впечатление даже на слушателей со стороны. В результате переговоров, которые он вел с А.И.Боярским, появилась брошюра «Евангельский клич. Послание Высшему Церковному Управлению Православной Церкви и группе «Живой Церкви» от Свободной Народной Евангелической Церкви (Всероссийского Союза Евангельских Христиан)», 1922. (Мы ее печатаем в приложении к настоящей главе, так как она является сейчас редчайшей библиографической диковиной.) В этой брошюре говорилось: «Но голос Евангельской Церкви и теперь не замолк. С чувством искреннего доброжелательства и мира он звучит по адресу вновь образуемой церкви.

Из вышеизложенного ясно, что ничто так не может радовать Евангельскую Церковь, как тот факт, что «мертвая» православная церковь делается «живой», и попытки в этом направлении для нее весьма ценны.

Наблюдая, однако, за началом образования и развития «Живой Церкви», Евангельская Церковь находит необходимым сказать представителям ее весьма важное братское слово:

Перед «Живой Церковью» лежат два пути:

1. Она может, подобно многим, прежде «оживлявшимся» церквам на Западе, немного пожить и затем опять умереть.

2. Она может жить, развивать свою жизнь и даже жить этой жизнью неограниченное время.

Любя свой народ, Евангельская Церковь от души желает настоящей и цветущей жизни для «Живой Церкви». (С.2.)

Несмотря на столь благожелательную преамбулу, самый документ не создает решительно никакой основы для сближения. Как выясняется из последующего, Совет Всероссийского Союза Евангельских Христиан (во главе с Прохановым) не нашел ничего лучшего, как потребовать от Православной Церкви полной капитуляции. Православная Церковь должна, по их мнению, отказаться от православного (единственно правильного) понимания евхаристии, от таинств, от почитания икон – от почитания Пресвятой Богородицы и святых, от иерархии – словом, ото всего, что отличает ее от сектантов. В этом же духе было выдержано выступление И.С.Проханова на заседании «Союза общин древле-апостольской церкви» в начале 1923 года, что вызвало тут же резкий отпор со стороны А. И. Боярского. При такой нереалистической позиции со стороны «евангельских христиан» ни о каком дальнейшем сближении их с православными не могло быть и речи.

Характерно, что в среде евангельских христиан и особенно среди баптистов находились люди, которые считали даже это послание Проханова «слишком либеральным» – их возмущал самый факт общения с Православной Церковью. В одной из своих работ мы с горячим сочувствием отзываемся о сектантах, которые в 90-х годах подвергались репрессиям со стороны Победоносцева. Однако, когда слышишь о вещах вроде тех, о которых идет речь выше, – невольно возникает вопрос – лучше ли бы вели себя «штундо-баптисты» по отношению к православным, если бы они могли опереться на государственную власть?

Видимо, один фанатизм не лучше другого.

Сентябрь 1922 года ознаменовался в Петрограде крупным событием, которое сыграло большую роль в положении церкви. В середине сентября, как только в Петроград пришло известие о расколе ВЦУ, было опубликовано следующее заявление корифеев петроградской «Живой Церкви»:

«Из сообщений советской печати (Известия ВЦИК, 2, 5 сентября; Наука и религия, 21, 28 августа) для нас стало очевидно, что группа «Живая Церковь» в последний период своей деятельности (съезд) стала на путь узкосословных, кастовых интересов белого духовенства.

Попытка создания единой церковной кассы, похоронных бюро, торговля всякими церковными вещами и т.д., отстранение от учета и распределения хозяйства приходов коллектива верующих (вопреки декретам советской власти) – все это напоминает о некоем церковно-нэповском тресте. Далее – отстранение верующих мирян от всякого действительного участия в церковной жизни есть нарушение церковных и советских законов и, при практическом проведении в жизнь, лишь усилит кабалу (экономическую и моральную) попа-кулака над трудящейся верующей массой.

«Живая Церковь» должна была бы обратить внимание и на другую кабалу: тот гнет религиозных суеверий и лжи, что насквозь пропитал старую церковь. Если к этому добавить некоторые нецерковные методы, которыми пытались, вопреки советской конституции, проводить идеи ответственные руководители «Живой Церкви», то станет понятен тот протест, который возник среди церковного общества, мы имеем в виду прогрессивные круги духовенства и мирян, давно работавшие над освобождением церкви от мрака религиозных суеверий. Настоящим мы заявляем о своем выходе из квази-революционной группы «Живая Церковь» и об образовании комитета «Союза церковного возрождения».

Николай, архиепископ Петроградский.

Петроградское Епархиальное Управление.

По поручению Комитета «Союза церковного возрождения»

(б. Петроградского комитета «Живая Церковь).

Президиум Комитета:

прот. А.Введенский, прот. Е. Белков, прот. М.Гремячевский, свящ. И.Кулагин».

(Соборный разум, 1922, №1, с.4.)

Таким образом, в решающий момент Петроградская группа бросила свою гирю на чашу Антонина – и чаша Красницкого стремительно полетела вверх, в безвоздушное пространство. «Горе-воеводой», растерявшим свою армию, назвал в это время Красницкого с кафедры А.И.Боярский.

Пример Петрограда оказался решающим: в 12 епархиях (Тамбовской, Пензенской и других) большинство обновленческого духовенства заявило о своем выходе из «Живой Церкви» и о принятии платформы «Союза церковного возрождения». Это было тем легче, что никто толком не знал, в чем она заключается. В конце сентября капитулировал Красницкий, им было объявлено в особом письме на имя митрополита Антонина, что он готов на любые уступки с целью сохранения единства обновленческого движения и что «Живая Церковь» не претендует на «монополию власти и влияния».

На другой день в Москву из Петрограда прибыл А.И.Введенский. «Празднуем смерти умерщвление, все теперь пойдет по-новому!» – воскликнул он, явившись к Антонину. «Все вы хороши», – ответил несговорчивый старик. «Ну вот вы нами и будете руководить и учить нас уму-разуму, владыко!» – сказал А.Введенский. «Попробуем!» – усмехнулся Антонин и, благословив Введенского и облобызавшись с ним, изложил ему вкратце свой план действий.

На другой день Красницкому был предъявлен ультиматум: все обновленческие группировки должны быть равномерно представлены в ВЦУ, и «Живая Церковь» не должна иметь никаких привилегий. Красницким эти условия были приняты, и тут же было объявлено о том, что ВЦУ возобновляет свою деятельность под руководством митрополита Антонина. В число членов ВЦУ были включены митрополиты Владимирский Сергий (в будущем Святейший патриарх) и архиепископ Нижегородский Евдоким, возведенный в сан митрополита. А.И.Введенский вернулся на пост заместителя председателя. Тут же Антонин потребовал произвести денежную ревизию – это требование было удовлетворено. Вслед за тем было ПРИНЯТО постановление:

«По заявлению митрополита Антонина о необходимости разъединения касс ВЦУ от организации «Живая Церковь» признано, что касса ВЦУ должна быть самостоятельной. Число членов пленума ВЦУ определено в 17 человек.

Постановлено, что все бумаги, исходящие из ВЦУ, должны иметь три обязательных подписи: председателя, заместителя председателя и управляющего делами.

Постановлено, что председатель ВЦУ должен жить в стенах Троицкого подворья. Митрополиту Антонину предложили переехать на подворье в ближайшие дни» (см. журнал Соборный разум).

«Стану я им ездить взад и вперед», – заявил Антонин и остался жить у себя, в Богоявленском монастыре. Вообще Антонин не проявил ни малейшего желания сделать свой контакт с Петроградской группой более тесным. «Все они совсем другого духа, чем мы, – говорил он у себя в Заиконоспасском своим сторонникам, – не надо нам растворяться в них, они все загадят своей пошлостью, карьеризмом – пусть нас лучше будет мало, очень мало, но мы сохраним наш огонек, чем мы будем многочисленны и богаты, а духовно бедны».

С особенным недоверием относился Антонин к А.И.Введенскому, зачастую упрекая его публично в честолюбии, духовной неустойчивости, в грехах против нравственности. «Не такой он уж плохой человек, даже хороший, но грешник – большой грешник; где уж такому реформировать церковь – самого себя прежде надо реформировать!» – с искренней болью говорил Антонин. А.И.Введенский спорил, но как-то нерешительно и робко: он побаивался и уважал Антонина.

В начале октября А.И.Введенский попробовал начать переговоры с Антонином – для участия в переговорах приехал из Петрограда А.И.Боярский. Главным предметом спора был белый епископат – Антонин отказался от него наотрез; отказался также признать второбрачие духовенства. Переговоры кончились полной неудачей – Петроградский Комитет «Союза церковного возрождения» объявил о своей независимости от Антонина. К петроградцам присоединились некоторые московские и провинциальные батюшки; так возник «Союз общин древлеапостольской церкви», во главе которого встал А.И.Введенский. Таким образом, возникла третья крупная обновленческая организация СОДАЦ. В соответствии с этим в октябре ВЦУ было окончательно сформировано в следующем составе: митрополит Антонин (председатель); заместители – протоиереи А.И.Введенский и В.Д.Красницкий, митрополиты Сергий, Евдоким и Иоанн, архиепископ Краснодарский; члены: протоиереи Боголюбский и Федоровский («Союз возрождения»); прот. Вдовин и свящ. Эндека (СОДАЦ); епископ Богородский Николай Федотов, прот. Нименский, Красотин и Покровский (от «Живой Церкви»).

29 октября состоялся первый пленум ВЦУ в новом составе. В порядке дня были поставлены следующие вопросы:

1. Утверждение положения о ВЦУ, о епархиальных управлениях и инструкция уполномоченным ВЦУ. 2. О передаче всех ценностей, оставшихся в храмах, на ликвидацию последствий голода. 3. Обращение ВЦУ к верующим. 4. Об отмене платы за совершение таинств духовенством. 5. Вопрос об упразднении наград.

При обсуждении всех этих вопросов выявились острые разногласия. Антонин требовал самых радикальных решений: полного отмежевания от административных методов, бесплатного духовенства, живущего трудом рук своих, и полного упразднения каких-либо наград и рангов; должны быть лишь три древних церковных степени: епископ, пресвитер и диакон. Красницкий в ответ на эти предложения мрачно молчал, не считая нужным даже возражать на этот «бред сумасшедшего». А.И.Введенский уговаривал «не идти так далеко, а то мы можем остаться совершенно одни». Ни по одному из этих вопросов не было принято никаких решений.

Единственным практическим результатом пленума ВЦУ было новое распределение портфелей в президиуме ВЦУ. Было постановлено, что общим направлением дел ведают председатель и управляющий делами (митрополит Антонин и А.И.Новиков – недавний сторонник Красницкого, переметнувшийся к Антонину); предсоборными делами – прот. А.И.Введенский; административными – прот. Красницкий, брачными и судебными делами – епископ Николай Федотов (сторонник Красницкого), финансовыми и хозяйственными делами – прот. Вдовин (сторонник Введенского — из Красного Села под Петроградом).

Постановлено было также пересмотреть состав епархиальных управлений и списки уполномоченных ВЦУ, так как все члены епархиальных управлений и уполномоченные фактически были единолично назначены В.Д.Красницким.

Для «чистки» сторонников Красницкого была образована особая комиссия, в состав которой вошли митрополит Сергий, протоиерей А.И.Введенский, Вдовин и прот. Красницкий. Таким образом, Красницкому удалось сохранить важные позиции в новом ВЦУ: в его руках, в частности, остался административный отдел – важнейший нерв, связывающий ВЦУ с периферией. Тем не менее осень 1922 года принесла полное поражение «Живой Церкви» – кратковременный период ее засилия в обновленческом движении и период диктатуры Красницкого ушли безвозвратно в прошлое.

В чем основная причина поражения «Живой Церкви»? Красницкому и его приспешникам удалось, ловко жонглируя политическими лозунгами, при помощи самого низкопробного политиканства отстранить значительную часть духовенства, застращать и принудить к молчанию – другую. Однако не так-то легко оказалось справиться с народом: гнилые яблоки, летевшие в голову Красницкого, горшки с мочой, которые приносили на паперти храмов старухи для встречи «протопресвитера», милиционеры как равная опора вождя «Живой Церкви» во время его публичных выступлении – все это характеризовало отношение к нему народа.

Ненавидимая и презираемая народом, не имеющая опоры в духовенстве, разъедаемая внутренними противоречиями, потому что безыдейность и беспринципность не рождают дружбы между людьми, а порождают лишь животный эгоизм, – группа «Живая Церковь» после нескольких месяцев своего господства пришла к полному банкротству. К сожалению, с уходом «Живой Церкви» от власти не исчез ее дух: этот тлетворный, смердящий дух карьеризма, пресмыкательства и сикофанства остался в обновленческом движении навсегда – и он пережил обновленцев: этот мертвящий дух веет над официальной церковью и в наши дни.

В Петрограде исход московского кризиса вызвал серьезное недовольство;

особенно тяжелое впечатление производило соглашение с Красницким, благодаря которому он сохранил часть своего влияния и власти. «Введенский всех нас продал», – громко заявлял о. Евгений Белков.

Раскол с Белковым, частичное восстановление «Живой Церкви», появление на авансцене раскола Н.Ф.Платонова – таковы основные события в жизни петроградского раскола в зиму 1922/23 года (о них речь пойдет в следующей главе).

На первом месте, однако, надо поставить образование петроградской автокефалии, которое имеет огромное историческое значение. В одной из предыдущих глав, говоря о позиции митрополита Сергия, мы отмечали, что он в это время осторожно нащупывал какой-то «третий путь» для русской церкви.

Гораздо более конкретные формы приобрело это «прощупывание пути» в Петрограде. Осенью 1922 года здесь возникнет мощное объединение верующих, которые хотят соединить политическую лояльность по отношению к советской власти с верностью канонам.

В сентябре 1922 года, после падения Красницкого, когда стало ясно, что власть не оказывает безоговорочную поддержку живоцерковникам, в Смольный (в Петроградский Совет) было подано заявление, подписанное епископами Алексием и Николаем.

В этом документе, очень умно и дипломатично составленном, основными были следующие три пункта: 1 .Авторы заявления стоят на позициях безоговорочного признания советской власти; признают социальную справедливость Октябрьской революции и считают капиталистический строй греховным. 2. Авторы заявления отрекаются от Карловацкого Собора и не имеют ничего общего с духовными вождями, ставшими на путь контрреволюции. 3. Авторы заявления, будучи православными христианами, не могут вступить в общение с ВЦУ и его ставленником – «так называемым архиепископом Петроградским и Гдовским», так как ВЦУ является самочинным, антиканонистическим учреждением, и признать его – это означает отступить от православия.

Ввиду отсутствия в Русской-Церкви канонического центра авторы заявления от своего имени и от имени своих сторонников объявляют об образовании автокефальной (независимой) Петроградской церкви и просят зарегистрировать ее в Петроградском Совете (См.:Соборный разум, 1922, №1–2,с.3–4).

День, когда два епископа посетили Смольный, следует признать историческим, – их акция предвосхищала последующий многолетний период в истории Русской Церкви. Первым по хиротонии был епископ Алексий (Симанский), однако вскоре он исчез с петроградского горизонта, переселившись на три года за Урал, – главным вождем автокефалии стал епископ Николай. Отдадим должное этому человеку, деятельности которого мы неодинаково сочувствуем во всех ее аспектах, – автокефалия не могла найти себе более талантливого, более умелого и более умного руководителя. Находясь в невероятно трудном положении: не признанный Смольным, травимый обновленцами, при отсутствии патриарха на свободе, испытывая недоверие со стороны крайне правых элементов в своей собственной среде, молодой епископ осторожно лавировал между Сциллой и Харибдой – и сумел в короткий срок организовать в Петрограде централизованную организацию.

Пользуясь огромной популярностью среди верующих, епископ сумел привлечь на свою сторону также большинство петроградского духовенства. Автокефалия не имела в своей среде людей, хотя бы в какой бы то ни было мере равных по таланту Антонину Грановскому, А.И.Введенскому и А.И.Боярскому. Она не ставила перед собой широких целей обновления христианства, как это порой делали вожди раскола. Автокефалия, однако, была великолепным практическим выходом из положения, так как она давала верующим то, что им более всего нужно – несомненную каноническую церковь вместо обновленческой путаницы, а порой и грязи. И вот к автокефалии потянулся простой русский человек – в короткий срок она стала широким народным движением.

О положении, которое сложилось в это время в Петрограде, дает довольно ясное представление письмо, написанное в это время:

«Картина церковного положения в данное время в Петрограде приблизительно представляется в следующем виде. Со времени образования группы «Живая Церковь» петроградская паства разбилась на два лагеря. Большая по численности населения (около 65 церквей) часть осталась верна старым традициям, меньшая часть (и то не народа, а духовенства) по тем или иным соображениям примкнула к так называемым новаторам. Это расслоение происходило по тому же принципу, что и в Москве, и в других городах, т.е. движущим элементом явились следующие соображения: с одной стороны, группа «Живая Церковь» с идейной стороны, в сущности, стоящая на рационалистической протестантской точке зрения, а с другой — группа духовенства, усталого от преследований и ищущего компромисса с врагами церкви, и с третьей – группа честолюбивых и житейски настроенных лиц, ищущих «реформ» и компромиссов для личных выгод.

Несмотря на такой обширный диапазон запросов, группы эти все-таки оказались в меньшинстве среди духовенства, а среди народа не имели никакого авторитета, если не считать личного влияния некоторых руководителей.

Словом, роль живоцерковного духовенства оказалась вполне выявленной, народ чутко отозвался на нее, и церкви живоцерковников опустели; морально и материально они терпели урон. Тогда-то и была создана и здесь «Церковь обновления», т.е. «тех же щей, да пожиже влей». Однако и эта форма не нашла сочувствия в массах, и гг. обновленцы должны были приостановить всякие попытки обновления. Таким образом создалось положение, при котором сейчас у нас есть как бы два течения: старое автокефальное и новое, но ни чем внешне не отличающееся от старого. Та же служба, те же приемы внешние, а о реформах нет и речи, ибо их не приемлет народ. Вся разница сводится лишь к признанию или непризнанию самочинной власти петроградской епархиальной и ВЦУ. Новая церковь усиленно муссирует и зовет к подчинению, автокефалисты же, не уверенные в православии самочинных церковных властей, игнорируют как ВЦУ, так и Епархиальное Петроградское Управление, «новые», видя, что их моральный авторитет падает все ниже и ниже, что их епископы Николай Соболев, Михаил Попов (из протоиереев) и даже Артемий Лужский – не пользуются не только популярностью, но не решаются служить в городе, ищут теперь путей привлечь к себе народ и остальное духовенство, которое признает каноническим своим руководителем преосвященного Николая (Ярушевича), епископа Петергофского. Это объединение под его духовным водительством до сих пор не оформлено официально, так как до сих пор еще не зарегистрирована автокефальная церковь как самостоятельная организация, несмотря на хлопоты и здесь и в Москве. Тем не менее фактически большинство петроградцев признает только преосвященного Николая Петергофского, и он всюду служит и рукополагает, а рукоположенных «новыми» пока еще не признают, и они служат у себя только в приходах, которые часто захвачены насильно. Ряд епископов изъят. Преосвященный Венедикт в тюрьме по приговору; преосвященный Алексий (Симанский) и Иннокентий (Тихонов) Ладожский высланы: первый в Семипалатинск, второй – в Архангельск.

Имя Святейшего патриарха в большинстве случаев не возносится громогласно, хотя официального приказа об этом не было, поминают же так: «вся святейшие вселенские патриархи православные, митрополиты, архиепископы и епископы». Домовые церкви усиленно закрываются и окончательно разоряются; на все храмы налоги, но пока по милости Божией все уплачивается, и храмы полны, и вера, о которой говорит Псалмопевец «верую, что увижу благодать Господа на земле живых», живет и дает силы мужественно бороться за истину Христову. Так приблизительно было в месяце декабре-январе».

Между тем епископ Николай делает ряд попыток узаконить и легализировать свою власть. В начале января 1923 года епископа Венедикта, содержавшегося в тюрьме, посетили два духовных лица, которые передали ему секретное поручение от епископа Николая. В результате появилось следующее письмо от епископа Кронштадтского Венедикта к епископу Николаю, писанное из тюрьмы.

«Ваше Преосвященство Возлюбленный о Христе собрат!

Сегодня, 29 декабря 1922 г. (11 января 1923 г.), посетил меня о. прот. В.И.Сокольский с о. архимандритом Досифеем, и после предварительной беседы они предложили мне в письменной форме три следующих вопроса, на которые просили дать незамедлительный ответ, адресуя его на Ваше имя.

Как один из викариев Петроградской митрополии, хотя временно и лишенный возможности принимать активное участие в церковной жизни, считаю долгом совести ответить на эти вопросы следующее.

Вопрос первый гласит: «Считаете ли Вы Преосвященного Николая Петергофского временно правящим епископом со всеми правами епархиального архиерея?» На этот вопрос отвечаю следующее: я считаю Преосвященного Николая епископа Петергофского в настоящее время только законным викарием Петроградской епархии; признать же его и правящим епархиальным архиереем могу лишь в том случае, если:

1) последует предварительное избрание Преосвященного Николая через законно собранных представителей от духовенства и мирян Петроградской епархии и

2) если по избрании его будет выражено согласие на это законных архиереев области как соборное утверждение его в правах самостоятельного правящего архиерея. До тех пор он может быть признаваем лишь временно правящим епархией. Но и в этом случае должен быть сначала выяснен окончательно вопрос о положении старшего викария, епископа Артемия Лужского, а именно:

а) об его отношении к ВЦУ и

б) об его отношении к «Живой Церкви», после какого объяснения он или войдет в братское общение с Преосвященным Николаем, епископом Петергофским, или совершенно отделится от него, и тогда Преосвященный Николай, епископ Петергофский, в порядке очереди, законно вступит во временное управление Петроградской епархией.

Второй вопрос: «Признаете ли Вы необходимым, в целях предотвращения оскудения Православного Архиерейства в Петрограде, поставление новых викариев?» Отвечаю: законно избранный и утвержденный правящий епархиальный архиерей сам усмотрит необходимость и озаботится выбором себе соответствующих викариев в том количестве, какое сочтет нужным для пользы дела. Для целей же, указанных в вопросе, по условиям времени викарии были бы желательны.

Третий вопрос: «В случае утвердительных ответов – кого Вы могли бы наметить в кандидаты в викарии?» Отвечаю: выбор, избрание и утверждение будут зависеть от братского согласия епископов области или, по крайней мере, ближайших из них к Петрограду, по представлению правящего епископа, каковое, по трудности настоящего времени, может быть выражено, если не на Соборе лично, то в письменной форме с мест их пребывания.

Венедикт, епископ Кронштадтский«.

(См.: Соборный разум, 1922, №1–2, с.7–8.) Таким образом, епископ Венедикт на просьбу о признании епископа Николая как главы Петроградской церкви дал вполне отрицательный ответ, обусловив его признание целым рядом формальностей, которые было бы трудно выполнить даже и в более нормальное время. Еще более отрицательную позицию по отношению к своему младшему собрату занял епископ Иннокентий Ладожский, прямо мотивировавший свой отказ в признании, если верить сообщениям тогдашней печати, личным недоверием к епископу Николаю (там же).

Чем объясняется столь отрицательная позиция петроградских архиереев к человеку, взявшему на себя ответственность за Петроградскую церковь в такое тяжелое время? Разгадку надо, очевидно, искать в той двусмысленной позиции, которую занимал епископ Николай по отношению к «Живой Церкви» в бытность свою наместником Лавры; нельзя, впрочем, сказать, чтоб позиция двух епископов, выраженная ими в их заявлении в Смольный, отличалась бы прямотой и ясностью.

Несмотря на это, популярность епископа Николая все возрастала; вскоре она переходит пределы Петроградской епархии – в Новгородской епархии ревнители православных традиций обращают к нему свои взоры.

Новгородская епархия, формально «обращенная в обновленчество», возглавлялась живоцерковным епископом Александром Лебедевым. Законный митрополит Арсений находился далеко от своей паствы. Запуганное новгородское духовенство формально признавало епископа-живоцерковника из вдовых протоиереев, хотя почти каждое его служение ознаменовывалось каким-либо скандалом (сам епископ был довольно безобидным стариком, случайно попавшим в эту кашу).

Единственным очагом «тихоновщины» в Новгородской епархии была захолустная Макарьевская пустынь (в 20 километрах от Любани), место подвигов преподобного Макария Римлянина, жившего в XII веке – затерянная среди дремучих лесов и болот. Монахи этой пустыни отказались от каких-либо компромиссов с носителями зловредных новшеств. Настоятелем пустыни был архимандрит Кирилл (впоследствии схиепископ Макарий), который держался строго православной позиции. Однако среди братии нашлись два пламенных фанатика – иеромонахи Митрофан и Клеопа, чью огненную ревность не удовлетворил даже строго православный архимандрит Кирилл. Они заподозрили его в тайном пристрастии к расколу: основанием было то, что однажды архимандрит Кирилл совершил где-то литургию с известным петроградским обновленческим протоиереем о. Н.Сыренским. Они подняли восстание против игумена – пламенные речи сотрясали деревянные стены обители.

И вот возмущенная братия нашла мудрого судию в лице епископа Николая. «Владычный суд» был скор и решителен. Епископ полностью оправдал архимандрита и наказал мятежных монахов запрещением в священнослужении.

Популярность владыки росла, но вместе с тем мрачные тучи собирались над его головой. Становилось все более ясно, что, несмотря на его дипломатическую изворотливость, удары судьбы его не минуют. И не мог не встать вопрос о преемнике. В первые месяцы 1923 года состоялось тайное собрание сторонников автокефалии; единогласно был намечен в преемники иеромонах Мануил – настоятель крохотной домовой церкви Александро-Невского общества трезвости, которому через несколько месяцев пришлось сыграть выдающуюся роль в истории Петроградской церкви. Этот малого роста иеромонах-аскет имел в груди пламенное сердце протопопа Аввакума и был абсолютно непоколебим и несгибаем в своей религиозной ревности (о его деятельности подробно в одной из следующих глав). Было условлено, что хиротония его во епископа произойдет в тайне в Архангельске, где жил тогда в ссылке митрополит Серафим (Чичагов).

Хиротонию эту осуществить не удалось, однако впоследствии, когда как бы воскрес из мертвых патриарх Тихон, епископу Мануилу суждено было стать одним из самых яростных и самых непримиримых борцов против обновленчества за торжество патриаршей идеи в Петрограде.

Между тем печальные предвидения осуществились: епископ Николай был арестован и выслан в Коми-Зырянский край. Его дело, однако, не прошло даром. Автокефалии распространялись по лицу всей российской земли. В Петрограде они чуть не привели к краху все дело обновленцев.

«Буря проносится над Русской Церковью», – писал в своем воззвании «к чадам Петроградской церкви» обновленческий архиепископ Николай Соболев. «Мятутся души верующих. Смущают их сердца пастыри стада Христова, вместо мира и любви старающиеся, по различным побуждениям, сеять недоверие, раздоры и церковную смуту. В это время я призван на святительскую кафедру Петроградской Православной Церкви. Не искал я этого звания, не мыслил о нем, но когда взоры тех, в чьи руки Господу угодно было вручить управление делами Русской Церкви, в тот момент остановились на мне, я не почел возможным отказываться «взять крест и последовать Христу». Знал, что происшедшее в церкви волнует умы; но знаю и то, что «ни один волос не упадет с головы нашей без воли Отца нашего Небесного».

Знаю, что смущает иных огненное дерзновение нескольких архипастырей и пастырей, которые взялись помочь надтреснувшему кораблю церковному избежать крушения среди волн политической борьбы, куда склонны были втянуть церковь иные из ее архипастырей, но знаю и то, что и «теплых изблюет нас Господь из уст Своих», а ошибки можно исправить общей молитвой, любовью и работой. Вот на эту работу на склоне дней своих вышел и я. Не на себя надеюсь, но на Божью благодатную силу. Так же право верую и право исповедую веру нашу святую, как исповедывал ее, служил ей 47 лет моего священства. Иные из врученной мне Господом паствы склонны видеть во мне чуть не врага Церкви – Бог да простит им, «не ведают они, что говорят». И даже сослужители мои, викарные епископы Алексий и Николай, которые сначала приняли меня, ныне под влиянием каких-то соображений пытаются расхитить овец, не порученных им – Бог поругаем не бывает и взыщет души смущенных от рук их.

Но благодаря Богу – поколебалась, однако не рассыпалась еще петроградская паства, и теперь, когда выяснилось, что большая часть клира и верующего народа Петроградской епархии приняла новое создавшееся положение, вместе с целым рядом видных епископов Церкви Российской, я обращаюсь к вам, возлюбленные собратья и сослужители по городу Петрограду – оставьте разделения, устраните соблазны и выходите дружно на работу по созданию Духа Христова в сердцах верующих членов Церкви. Несите им проповедь мира и любви. Проповедуйте слово Божие. Будьте светильниками в мире. А вы, возлюбленные чада Церкви, народ православный, знайте, что, стоя на грани вечности, я не изменю святому Православию, а сеющих смуту и раздирающих Тело Церкви, по данной от Господа мне архипастырской власти, буду устранять от руководства церковным народом.

Моя молитва о вас – и приемлющих и гонящих меня.

Благодать Всесвятого Духа и мир с Петроградской церковью. Аминь.

Николай, архиепископ Петроградский и Гдовский».

Из-под его пера вышли через несколько месяцев следующие строки, которые представляют собой потрясающий человеческий документ:

«В Петроградское епархиальное управление. Волею Божиею и стихийными обстоятельствами, хотя и против личного желания и при протесте со своей стороны, я с величайшей грустью и томлением принял на себя сан епископа и обязанности по управлению Петроградской епархией, принеся требуемую от меня жертву во имя умиротворения многострадальной нашей Церкви.

Документы и живые свидетели в будущем выяснят фактическую и правдивую сторону этого исторического в церковной жизни момента.

Во время минувшего полугода моего пребывания в Управлении в качестве правящего епископа Петроградской епархии я с болью в душе и сердце переносил те нестроения и раздоры, которыми за это время страдала и страдает наша православная паства со своими пастырями. Далее этого тяжелого креста, возложенного на меня, или, грубо говоря, этого духовного ярма, я не в состоянии нести.

Для меня совершенно ясно, что это страшное и грустное церковное разделение идет все далее и далее не только в Петрограде и уездах нашей губернии, но даже и в других епархиях. Кроме того, и в среде своих ближайших сотрудников я начинаю чувствовать известную долю внутренней отчужденности.

А потому, для пользы Церкви, ради мира церковного, для примирения пастырей и пасомых, я слагаю с себя обязанности правящего епископа и удаляюсь на покой.

В заключение должен сказать, что этой духовной власти я не искал и не ищу. Свидетель тому сам Господь Бог…»

Архиепископ Николай Соболев.

2 января 1923 года.

(Соборный разум, 1923, №1–2, с.7.)

#Очерки_по_истории_церковной_смуты

Митрополит Евлогий (Георгиевский): «Член III Государственной Думы (1907–1912)»

Выборы в III Государственную думу начались тем же летом (1907г.). В предвыборной кампании я никакого участия не принимал. Было ясно, что выберут в депутаты опять меня. Моя речь в Думе по земельному вопросу завоевала всех, и я был избран почти единогласно (только 2–3 учителя — «самостийника» были против). Доверие народа меня радовало, но оно же и увеличивало тяжесть ответственности за основной наш законопроект о выделении Холмщины из польских областей и образовании Холмской губернии.

III Думу созвали в ноябре. Состав ее был иной, чем предыдущей Думы. Правое крыло численно увеличилось, оттесняя октябристов к центру (их было в этой Думе множество), кадетов пришло меньше, и теперь вместе с кучкой трудовиков и социал–демократов они образовывали левое крыло — словом, Дума сильно поправела: октябристы стали господствующей партией, на которую могло опереться правительство; в Думе же оказалось довольно много священников. Епископов было два: епископ Митрофан (от Могилевской губернии) и я. Синод решил оказать духовенству внимание, и нам отвели для жительства помещение в синодальном здании Митрофаньевского подворья, на Кабинетской улице — очень большую архиерейскую квартиру, прекрасно обставленную, а наверху были отдельные комнаты для 10–12 священников. При доме было две церкви. Мы организовали общежитие. Создался центр, куда притекали и другие священники для бесед и обсуждения церковных вопросов. Мы сообща разрабатывали законопроекты, привлекая, когда надобилось, известных канонистов и профессоров. По праздникам и воскресным дням, довольно торжественно, соборне совершали богослужение, привлекая массу богомольцев.

Помню первое в ту сессию мое посещение Думы. Подъезжаю на извозчике к Таврическому дворцу — какой–то длинноволосый господин с калмыцким лицом подъезжает на извозчике тоже. Смотрю — Плевако… Входим в вестибюль — швейцар требует от него членский билет, а Плевако забыл его дома и кричит: «Я — Плевако! Я — Плевако! Пропустите меня!» Швейцар упорствует и наконец обращается ко мне: «Вот если владыка поручится, тогда пропустить могу». Я поручился и ввел Плевако в Думу. Тут мы познакомились. Он мне показал чудесную икону св.Николая Чудотворца, которой Москва его напутствовала. «Я ее повешу во фракционной комнате», — сказал он.

Работа в Думе началась с выбора Президиума. В Председатели прошел Хомяков. Мы, правые, отвоевали два места: Товарища Председателя (был избран князь Волконский) и Секретаря (профессор Петербургского университета Сазонович, крайний правый).

Деятельность III Думы началась с обсуждения адреса Государю. Не обошлось без пререканий. Выбрали комиссию (в нее попал и я); члены ее посовещались, поспорили, причем обнаружились все оттенки фракционных воззрений на самодержавие и конституцию, — и адрес был составлен. Вопрос о самодержавии и конституции, о возможности или невозможности их сочетать, остался и в III Думе неразрешенным; для одних манифест «17 октября» покончил с самодержавием и открыл эру конституционно–монархического строя; для других «17 октября» ничего не меняло; для третьих надо было стремиться ликвидировать «17 октября», эту ошибку революционных дней.

Началась будничная думская работа. Образовались комиссии. Я был избран председателем вероисповедной комиссии; епископ Митрофан — членом комиссии по делам Православной Церкви (председателем ее выбрали В.Н.Львова) и председателем комиссии по борьбе с пьянством.

В III Думе обсуждался ряд важных законопроектов:

1) о свободе перехода из православия в другое христианское исповедание;

2) об уравнении в гражданских правах инославных со старообрядцами;

3) о свободе проповедования, причем дано было определение «проповеди» и «пропаганды»;

4) о сохранении гражданских прав и после снятия священнического сана;

5) о предоставлении монашествующим права завещания; и некоторые другие законопроекты.

В вероисповедной комиссии прежде всего стал во всей своей сложности вопрос о веротерпимости. Свобода вероисповедания была веками в России ограничена. Переход из православия в другое исповедание считался уголовным преступлением. Сдать позицию без всяких условий казалось недальновидным. Возникли споры: дать ли свободу старообрядцам — или не давать? Дать ли свободу религиозной пропаганды, которой несомненно воспользуются сектанты? Не нужна ли прежде постепенная религиозно–педагогическая подготовка народных масс к восприятию свободы вероисповедания? Не ринется ли иначе некультурный народ в сектантскую стихию?

Я на опыте в Холмском крае узнал, что означает безусловная свобода веры, когда не приняты во внимание ни психология инославных, ни реальная обстановка, в которой сталкиваются люди разных вероисповеданий. Не будучи принципиальным противником «свободы», я стоял за постепенность. Этот путь постепенности был намечен Столыпиным; он хотел дать «свободу совести», но не хотел давать свободы религиозной пропаганды, т. е. дать внутреннюю свободу, но ограничить право агитации в пользу того или иного исповедания. Правые, которые вообще его недолюбливали, были недовольны его либерализмом в этом вопросе и пренебрежительно говорили «продался жидам». Может быть, и не надо было цепляться за старые позиции — бояться пропаганды, но мы, увы, тогда еще не знали, что придут безбожные агитаторы, которые будут кощунствовать и вытравлять самое понятие Бога из русских душ. Лишь теперь, оглядываясь назад, видишь, как мы были близоруки. Не чуяли мы надвигающейся беды…

Председательствовал я в этой комиссии не до конца существования III Думы. Как–то раз я погорячился (на меня напали евреи) и оказался в меньшинстве. Провалился я всего одним голосом по беспечности одного священника, который во время голосования загляделся на какое–то расписание в коридоре. Я счел провал за недоверие — и из председателей ушел. Меня сменил Каменский (октябрист, с уклоном к теософии и вообще к оккультизму).

Осмотревшись в Думе, я увидал, что она становится на путь той сравнительно спокойной законодательной работы, которая обеспечивает ей продолжительный, нормальный (пятилетний) срок существования, и решил ходатайствовать пред Святейшим Синодом о назначении мне помощника в Епархиальном управлении на положении моего викария в Холме. Таким временным моим заместителем был назначен епископ Андроник, бывший миссионер в Японии, хорошо мне знакомый еще со студенческой скамьи (он был двумя курсами моложе меня в Московской Духовной Академии). Это был молодой, очень ревностный и благочестивый епископ, которому с полным доверием я мог вручить свою паству. К сожалению, он скоро был перемещен викарием в Новгородскую епархию. Впоследствии, будучи уже архиепископом Пермским, он был замучен большевиками. Вместо него мне в помощники был назначен викарий Гродненской епархии епископ Белостокский Владимир, ныне здравствующий архиепископ в Ницце. С ним у меня были еще более дружеские, братские отношения, чем с епископом Андроником. Он помогал мне в продолжение III Государственной думы и своим высоким молитвенным настроением, своею кротостью и смирением завоевал уважение и любовь моей холмской паствы, а я, имея такого прекрасного помощника, мог спокойно заниматься государственными делами, уверенный, что местная епархиальная жизнь нисколько не страдает от моего продолжительного отсутствия из Холма.

Два главных вопроса стояли в центре моей деятельности в Государственной думе: а) о выделении Холмщины из состава Царства Польского, с образованием особой самостоятельной Холмской губернии и б) защита Церкви и ее интересов.

Скажу сначала о создавшихся в III Думе взаимоотношениях между нею и Церковью.

Эти взаимоотношения были безысходной коллизией двух сторон друг другу чуждых, а порой и враждебных. Разобщенность обнаруживалась по самым различным поводам; одним из них был вопрос о церковноприходских школах, который сделался в Думе важным и боевым. Эти школы — детище императора Александра III и Победоносцева — возникли в противовес школам светским, дабы избежать вредного влияния на учащихся революционно настроенного учительского персонала, нередко занимавшегося пропагандой. Позиция Думы была иная: единая государственная школа (в городах и земствах) стала основным требованием школьной реформы; церковноприходские школы не должны рассчитывать на ассигновки, а если Церкви угодно иметь свои школы, пусть она их содержит за свой счет. Противники наши поносили «затею» духовенства, говорили, что им руководят «шкурные интересы», ссылались на отсталые методы преподавания и т. д. Мы свои школы защищали: они не так плохи, как о них говорят; правда, обстановка их беднее, чем в светских школах, ставки педагогическому персоналу скромнее, и потому учителя нередко нас покидают, соблазняясь более высокими окладами в других учебных заведениях, но все же наши школы имеют право на поддержку. Возникали жаркие битвы. Мы с трудом отстояли кое–какие ассигновки. Министерство народного просвещения не имело побуждений нас отстаивать. Мы были одиноки. Синод нас упрекал за плохую защиту, но упреки были несправедливы. У нас нашлись хорошие ораторы (например, епископ Митрофан, священник Гепецкий и др.), мы проявляли инициативу и вне Думы, прибегали к героическому способу: добились особого совещания по этому вопросу в обер–прокурорском доме. В совещании приняли участие митрополиты Синода, Обер–Прокурор, министры (Кассо, Коковцов, Кривошеин) и представители думских фракций (Гучков и я). Но и совещание не помогло — Дума упорствовала. Через 5 лет Государь на последней аудиенции, поздравляя депутатов с благополучным окончанием работ, напомнил о церковноприходских школах — вопросе «столь близком моему родителю, на который я смотрю, как на его завещание…». На последнем думском заседании вопрос был поставлен на повестку. Не успели мы и приступить к его обсуждению — депутаты стали поодиночке ускользать, и, когда время подошло к голосованию, кворума не было. Поддерживать церковноприходские школы III Дума не пожелала.

Обсуждение в Думе сметы Святейшего Синода обычно было тягостным. После речи Обер–Прокурора в защиту ассигновок всегда выступал я. Трудные это были выступления…

По отношению к Синоду настроение в Думе было вообще недружелюбное. Престижа он не имел. Одни правые поддерживали его, остальные, в той или другой форме, иногда прикрыто (октябристы), иногда явно — проявляли к нему неуважение. Законопроект об ассигновках на статистический отдел при Синоде думцы провалили, предлагая использовать для этого монастырские суммы. Отказ был обоснован. Если бы монастырское хозяйство было поставлено рационально, не велось так же, как сто лет тому назад, ресурсы монастырей были бы огромны, и Синоду не приходилось бы кланяться государству. А он просил финансовой поддержки даже на мелочи, например на школу иконописи. Помню, депутат Чхеидзе вспылил, вскочил на трибуну и в своем возмущении дошел до кощунства: «На иконы?.. Иконы ведь чудотворные — пусть чудом и пишутся…» За кощунственные слова его исключили на два заседания. Потом он обратился ко мне с весьма странным вопросом: «Почему вы за меня не заступились, когда со мною расправлялись?» В лучшем случае Дума относилась к церковным делам равнодушно. Помню, как удивило меня, когда думцы решили протестовать против перестройки Иверской часовни, которая обсуждалась в Синоде. Я им тогда сказал: «Очень приятно, что хоть это вас волнует», — так непривычна показалась мне их реакция.

Если некоторые члены Думы не скрывали своего враждебного отношения к Церкви, то случалось, что и левые вызывали чувство непреодолимой неприязни среди депутатов–священников. Однажды оно проявилось в недопустимой форме. Произошел инцидент с сибирским депутатом Карауловым. Он отбыл в свое время каторгу по политическому делу. Когда он взял слово по какому–то вопросу и направился к трибуне, один священник крикнул: «Вот каторга пошла!» — «Да, каторга!.. — горячо заговорил Караулов. — Этими ногами я измерил «владимирку»… В освободительном движении, благодаря которому мы все здесь сидим, есть капля и моей крови…» Зал разразился рукоплесканиями. Всему думскому духовенству было очень неприятно от этой бестактной выходки своего собрата, о чем я от имени священников–депутатов заявил Караулову.

И все же, несмотря на разлад между Думой и Синодом, его смета хоть и с трудом, но принималась. Правда, в такой форме, что она более походила на уступку, которой добились, или милостыню, которую выпросили. Как я уже сказал, мне приходилось всегда произносить речь в защиту синодального бюджета, и этим зачастую пользовались мои противники, чтобы на меня напасть. Однажды моим выступлением воспользовались поляки.

В своей речи я спокойно, но энергично доказывал необходимость смету утвердить: «За мертвыми цифрами — живая жизнь… Кому Церковь не Мать, тому и Бог не Отец…» — убеждал я моих думских сочленов. Едва я кончил, как слово взял польский депутат Дымша. Он обрушился на несоответствие ассигновок на православные и католические храмы в Холмщине. К нападению он, видимо, хорошо подготовился: привел статистические данные. Его выступления я не ожидал, оно застало меня врасплох. Оставалось спасать положение при постатейном голосовании бюджета; я брал слово и старался моего противника дискредитировать. На общий вотум выступление Дымши не повлияло, но все же поляки в тот раз доставили мне большую неприятность.

Если Дума относилась к Синоду с недружелюбием, переходившим порой в ожесточение, то и Синод не проявлял по отношению к Думе должного понимания. Я лично постоянно это чувствовал. Будучи членом Думы, я одновременно входил и в состав Синода: в зимнюю сессию 1908 года и в зимнюю сессию 1912 года. Просидишь, бывало, все утро в Синоде, а после двух часов едешь в Думу — и чувствуешь: антиподы! Торжественные кареты, величавые архиереи, вековые традиции… — особый стиль, особый мир. Тут на меня, на депутата, все смотрят как на выходца из преисподней, из места гиблого, нечистого. А примчишься, бывало, в Думу демократически, на извозчике, — приятели (Родзянко или кто–нибудь из «своих») встречают: «А… из Синода!» И чувствуешь, что кругом на тебя устремлены иронические взгляды депутатов, а подчас слышишь и язвительные шуточки.

Имела ли Дума основания относиться к Синоду пренебрежительно?

Приниженность Церкви, подчиненность ее государственной власти чувствовалась в Синоде очень сильно. Обер–Прокурор был членом Совета Министров; каждый Совет Министров имел свою политику, высшие сферы на нее влияли тоже, и Обер–Прокурор, не считаясь с голосом Церкви, направлял деятельность Синода в соответствии с теми директивами, которые получал. Синод не имел лица, голоса подать не мог и подавать его отвык. Государственное начало заглушало все. Примат светской власти подавлял свободу Церкви сверху донизу: архиереи зависели от губернаторов и должны были через священников проводить их политику… Эта долгая вынужденная безгласность и подчиненность государству создали и в самом Синоде навыки, искони церковным началам православия не свойственные — решать дела в духе внешнего, формального церковного авторитета, непререкаемости своих иерархических постановлений.

Помню тяжелый случай осуждения профессора Экземплярского (Киевской Духовной Академии), молодого либерально настроенного ученого. Он написал в журнале статью: «О нравственном учении св.Иоанна Златоуста». В ней он доказывал, что многие мысли Толстого и социалистов можно найти и у этого великого «отца Церкви». Киевский митрополит Флавиан приехал в Синод с донесением: автор непочтительно отзывается о св.Иоанне Златоусте, сравнивает его с недостойными сравнения именами и неуважительно относится к официальному богословию Киевской Духовной Академии, к ее традициям. Перед докладом он заявил, что прочтет его лишь при условии, если Синод заранее готов радикально осудить автора. Профессора Экземплярского уволили, не выслушав ни его объяснений, ни оправданий…

И все же попытки найти исход из создавшегося безвыходного положения были. Несколько раз поднимался в Синоде вопрос, чтобы первоприсутствующий член Синода делал доклад Государю хотя бы в присутствии Обер–Прокурора. Однако ничего из этого не вышло. Была еще одна попытка — добиться аудиенции у Государя для всех трех митрополитов, но и она была безуспешна. Церковь, безвластная и безгласная, должна была делать то, что ей прикажут. Публицист Меньшиков («Новое Время») называл синодальных иерархов «декоративные старички». Свое уничиженное положение иерархи, конечно, и сами сознавали. «Учусь чистописанию — подписываюсь под протоколами, вот все мое занятие», — говорил один архиерей. Когда Обер–Прокурор был сравнительно приемлем и искал путей сближения с Церковью, Синоду бывало легче. Таковы были Извольский и Лукьянов. Извольский, впоследствии священник в Бельгии, был добрый, благожелательный. Профессор Варшавского университета Лукьянов, во всех отношениях порядочный человек, кристально чистой души, был тоже податливый. Он отличался педантизмом, и секретари его недолюбливали. Иногда он будил их в 3–4 часа утра и посылал в Синод за какими–нибудь понадобившимися ему из архива бумагами. К должности Обер–Прокурора был совершенно не подготовлен, ибо не знал ни Церкви, ни народа. Своему назначению он сам удивлялся, и когда кто–то его спросил: «Почему собственно назначили вас?» — добродушно ответил: «Сам не знаю, одно скажу: я усердный читатель и большой почитатель Владимира Соловьева». Конечно, этого было мало для обер–прокурорского поста…

Обер–Прокурор В.К.Саблер, напротив, прекрасно знал Церковь, любил ее и много работал для нее; но тут случилась другая беда: его имя в обществе и в Думе связывали с Распутиным. Необходимо сказать несколько слов о Распутине, потому что появление его в высших кругах русского общества углубило разлад между Думой и Церковью.

Распутина я никогда не видал, хоть и не раз имел возможность с ним встретиться, но от встречи с ним я всячески уклонялся.

Сибирский странник, искавший Бога и подвига и вместе с этим человек распущенный и порочный, натура демонической силы, — он сочетал поначалу в своей душе и жизни трагедию: ревностные религиозные подвиги и стремительные подъемы перемежались у него с падениями в бездну греха. До тех пор, пока он ужас этой трагедии сознавал, не все еще было потеряно; но он впоследствии дошел до оправдания своих падений, — и это был конец. Известность стяжал постепенно. Приехал в Казань к епископу Хрисанфу, тот рекомендовал его ректору Петербургской Духовной Академии епископу Сергию, а Сергий познакомил его с инспектором Академии архимандритом Феофаном (впоследствии епископ Полтавский) и профессором–стипендиатом молодым иеромонахом Вениамином (возглавлявшим в эмиграции «Сергиевскую» церковь). Архимандриту Феофану, человеку высокой подвижнической жизни, Распутин показался религиозно значительной, духовно настроенной личностью, и он вовлек в знакомство с ним Саратовского епископа Гермогена, который с ним и подружился. Архимандрит Феофан был духовником великих княгинь Милицы Николаевны и Анастасии Николаевны («черногорок»); к ним Распутина он и привел, а они ввели его в царскую семью. Распутин какими–то способами облегчал страдания больного Наследника, это предрешило судьбу «целителя» — он стал большим, влиятельным человеком. Началось заискиванье. В синодальных сферах на него обратили внимание: Товарищ Обер–Прокурора Даманский стал его другом; Саблер, пребывавший дотоле в отставке, вновь занял пост Обер–Прокурора.

В Думе все это вызвало страшное негодование. Родзянко, Тучков… все были возмущены. Защищать Синод в Думе становилось очень трудно. Были попытки примирить Думу с Синодом.

Дело Распутина (о его хлыстовских радениях) было затребовано из Тобольской консистории, дабы разоблачить его безнравственность и тем его обезвредить, но уличающих данных оказалось недостаточно.

В ту зиму (1911–1912 гг.) я входил в состав сессии Синода. Там приходилось выслушивать нападки на Думу… В конце концов конфликт обострился настолько, что в заседании, обсуждавшем синодальную смету, Гучков в присутствии Саблера обрушился на Синод и Обер–Прокурора со всей несдержанностью накипевшего негодования. Он говорил не голословно — приводил факты, которые разоблачили весь ужас того, что происходит. Из его речи можно было заключить, что Синод Распутину мирволит, а Обер–Прокурор всячески добивается его расположения… Состояние Саблера было отчаянное. Он смотрит на меня, ждет слов защиты… Мне надо говорить, а защищать его мне мучительно трудно. Я сказал кратко, что у меня нет данных ни за, ни против обвинений; что, надеюсь, Обер–Прокурор сам защитит свое доброе имя… — Саблер остался мною недоволен.

Такого рода схватки Думы и Синода дискредитировали Церковь, забрасывали ее грязью, создавали предубеждение против всех, кто имел к ней отношение. Ужасное, мучительное положение…

Приезжаю в Синод — там возмущение речью Гучкова. Архиепископ Сергий Финляндский хочет, чтобы Синод заступился за Обер–Прокурора и демонстративно поднес ему икону. Я протестую: «Думу дразнить нельзя… это бестактно. Или вы не хотите иметь ничего общего с Думой?» — И все же икону поднесли…

По совести скажу, я не могу утверждать, насколько справедливы были в Думе нападки на Саблера…

Одним из друзей Распутина, которые от него отшатнулись, лишь только они поняли, с кем имеют дело, был Саратовский епископ Гермоген. Аскет, образованный человек, добрейший и чистый, епископ Гермоген был, однако, со странностями, отличался крайней неуравновешенностью, мог быть неистовым. Почему–то он увлекся политикой и в своем увлечении крайне правыми политическими веяниями потерял всякую веру. Интеллигенцию он ненавидел, желал, чтобы всех революционеров перевешали. Он ополчился против Распутина, когда убедился в его безнравственном поведении, и решил зазвать его к себе, дабы в присутствии писателя Родионова и иеромонаха Илиодора взять с него заклятие, что он отныне не переступит порога царского дворца. Говорят, епископ Гермоген встретил его в епитрахили, с крестом в руке. Распутин клятвы давать не хотел и пытался скрыться. Родионов и Илиодор бросились за ним на лестницу, его настигли, и все трое покатились по ступеням вниз… а епископ Гермоген, стоя на площадке в епитрахили и с крестом в руке, кричал: «Будь проклят! проклят! проклят!..» Распутин вырвался из рук преследователей. «Попомните меня!» — крикнул он и исчез. Епископ Гермоген и Илиодор стали бомбардировать Государя телеграммами, умоляя его не принимать Распутина. Государь оскорбился и приказал вернуть епископа Гермогена в епархию, а Илиодора Святейший Синод сослал во Флорищеву Пустынь (Владимирской епархии). Епископ Гермоген приказу не подчинился; тогда Государь прислал флигель–адъютанта, который «именем Государя Императора» приказал ему сесть в автомобиль; его отвезли на вокзал и переправили в Жировицкий монастырь (Гродненской губернии). Была назначена ревизия Саратовского Епархиального управления; она обнаружила полную безответственность главы епархии и непорядки вопиющие. Оказалось, что епископ Гермоген не распечатывал многих приходящих на его имя бумаг, в том числе даже указов Святейшего Синода, — бросал их в кучу, в пустой комнате. Заточение создало епископу Гермогену ореол мученика. Впоследствии, уже после революции, его выпустили и назначили епископом Тобольским; в этом звании он и был членом Всероссийского Церковного Собора. Когда царская семья находилась в заточении в Тобольске, он пытался что–то для Государя сделать. Большевики с ним расправились жестоко — его привязали к колесу парохода и пустили машину в ход: лопастями колеса его измочалило…

Судьба Илиодора не трагична. Он бежал, снял сан, переправился за границу в Америку.

Конечно, нападки на Синод в период III Думы были односторонни, пристрастны и преувеличенны. По мере сил своих он трудился не только в области чисто церковной, но и церковно–общественной и государственной. Политика Столыпина поставила перед Церковью трудную задачу духовного обслуживания переселенческого движения, с которой Церковь хорошо справилась. Я имею в виду деятельность протоиерея Восторгова.

Закон «9 ноября» о хуторах, изданный в порядке 87–й статьи между II и III Думой, повлек за собой вопрос переселенческий, а организация переселения в Сибирь выдвинула проблему устроения церковной жизни на новых землях. Надо было позаботиться о построении храмов, об открытии школ, о подготовке кадров священнослужителей. Государство создало особое переселенческое управление (во главе его стоял сенатор Глинка) и на переселенцев денег не жалело.

Наши духовные семинарии не давали достаточного числа кандидатов — священников. Во многих епархиях отмечался их недостаток; многие семинаристы, особенно в Сибири, не хотели принимать священнического сана. Благовещенская семинария за 10 лет не выпустила ни одного священника; религиозный энтузиазм в семинарии потух, молодежь устремлялась на гражданскую службу, на прииски, в промышленные предприятия. При таких условиях как с переселенческой задачей могла Церковь справиться?

По поручению Синода за дело взялся протоиерей Восторгов. В течение года он должен был создать столько священников, сколько требовалось. Протоиерей Восторгов был человек незаурядного ума и большой энергии. При жизни о нем ходили разные сплетни, но, кажется, они были необоснованны. С трудной задачей он справился отлично. Кандидатов в священники набирал из способных псаломщиков и сельских учителей. Я познакомился с его деятельностью, съездив специально для этого в Москву. Протоиерей Восторгов познакомил меня со своей женой. «Вот жена, которую я отравил…» — шутливо сказал он, намекая на злую сплетню о его семейной жизни. Я побывал на его семинарских курсах, присутствовал на уроках по проповедничеству и был поражен блестящими результатами. В год его ученики совершенно овладевали церковным ораторским искусством. Метод обучения состоял в следующем.

Он собирал группу учеников, прочитывал очередное воскресное Евангелие и задавал им по очереди вопросы: какие в нем мысли? какую бы ты взял мысль для проповеди? а ты? ты? и т. д. Из этих мыслей выбирали сообща одну — темой проповеди и приступали к ее разработке. Вновь следовали вопросы: ты бы что на эту тему сказал? а ты? ты? ты?.. После разработки переходили к критике, анализировали, какая мысль для проповеди подходящая, какая нет. Следовало задание — к будущему разу написать проповедь. Писал ее и сам учитель. На следующем уроке приступали к разбору написанного. Начиналось коллективное творчество. Протоиерей Восторгов говорил мне, что ученики давали иногда ему самому очень ценные указания. Собранные сообща мысли составляли одну проповедь. Затем ее кто–нибудь из слушателей произносил, а остальные критиковали его как оратора. Такие коллективно разработанные проповеди печатались в тысячах экземплярах, а потом ученики произносили их в московских церквах на ранних обеднях, собиравших обычно много молящихся из простонародья. Напечатанные проповеди раздавались после обедни всем желающим. Какой это был разумный метод обучения проповедничеству! И как широко было поставлено дело церковного учительства…

Протоиерей Восторгов погиб при большевиках — его расстреляли. Умер он доблестной смертью христианского мученика. Перед расстрелом напутствовал и ободрял своих собратьев, тоже обреченных на смерть: министров Протопопова, Маклакова, Щегловитова, Хвостова и директора Департамента полиции Белецкого…

Кроме этой осведомительной поездки в Москву, я предпринял во время III Государственной думы две поездки церковно–общественного значения: 1) в Киев на торжество 1000–летия пребывания в Михайловском монастыре мощей святой великомученицы Варвары и одновременно на Киевский Миссионерский съезд и 2) тоже в Киев — на торжество перенесения святых мощей преподобной Евфросинии Полоцкой из Киева в Полоцк.

1. Первое торжество в Киеве было обставлено очень пышно. Прибыл почти весь состав Святейшего Синода, приехали все наиболее видные иерархи Русской Церкви, Обер–Прокурор П.П.Извольский со своим товарищем А.П.Роговичем, все главные миссионеры: В.М.Скворцов, протоиерей Ксенофонт Крючков и др. Я взял с собой архимандрита Серафима, настоятеля Яблочинского монастыря (с академическим образованием), и известного борца против католичества, замечательного народного проповедника протоиерея Тимофея Трача (из галичан), о котором я уже упоминал раньше. Первая часть Киевских торжеств, посвященная воспоминанию о принесении в Киев святых мощей (кроме главы) святой великомученицы Варвары, прошла в строго церковных рамках. Были очень торжественные богослужения, при огромном стечении народа, с проповедями, с обнесением святых мощей на руках духовенства вокруг Михайловского монастыря. Помню, едва только мы вышли из храма, как разразился страшный ливень. Наши облачения вымокли, а великолепные митры размякли; по бородам епископов текли желтые струи от полинявших митр… Епископ Гродненский Михаил, сделавший себе для этого исключительного дня новое, чудное облачение, не удержался от восклицания: «Святая Великомученица, приношу Тебе в жертву мое облачение!» После богослужения был торжественный обед и столь же торжественное собрание с докладами. Этим все и закончилось.

Более разнообразна была программа Миссионерского съезда. Нужно заметить, что миссионерское дело в Русской Церкви стояло не на должной высоте. Хотя на это дело тратились большие церковные суммы; хотя не было недостатка в способных и энергичных миссионерах, однако не чувствовалось в нем подъема и воодушевления, не ощущалось веяния духа апостольского. Были, конечно, отдельно святые миссионеры, просветившие светом христианства всю восточную окраину России (Казанский край), Сибирь, Японию. Мы свято чтим имена Германа, Гурия, Варсонофия Казанских, Иннокентия Иркутского, а в более близкие времена Иннокентия Камчатского, впоследствии митрополита Московского, Николая Японского, архимандрита Макария Глухарева и современного нам Макария Томского (впоследствии митрополита Московского) и других, может быть, неведомых миру подвижников–миссионеров; но это лишь отдельные имена (и больше в прошлом), а современная организация миссионерства, особенно борьба с расплодившимся сектантством и безверием, была организована слабо, хотя были у нас и миссионерские курсы при Казанской Духовной Академии и отдельные миссионерские монастыри и школы. Большинство архиереев относилось к этому важнейшему делу равнодушно. Святое дело миссии облекалось в формы бюрократические. Главным синодальным миссионером состоял чиновник при Обер–Прокуроре известный В.М.Скворцов, светский «генерал», создавший целую школу миссионеров — светских фрачников. В епархиях, в кругах церковных их боялись, но не любили и им не доверяли; светское же общество относилось к ним явно отрицательно. Эти миссионеры любили в своей деятельности опираться на гражданскую власть для защиты и поддержки православия, что, конечно, совсем не способствовало укреплению их нравственного авторитета. Внесение правительством в Государственную думу законопроектов о свободе вероисповедания, или, по принятой терминологии, «о свободе совести», вызвало большое негодование в церковном обществе, особенно среди епископов и духовенства, но это негодование подогревалось главным образом миссионерами. Теперь, когда собрался многолюдный и внушительный Киевский миссионерский съезд с участием высшего духовенства, явилось опасение, что на нем раздастся громкий голос протеста против вероисповедной политики правительства и Государственной думы, и опасения небезосновательные, так как в отдельных частных разговорах эта политика подвергалась суровой критике. Громоотводом на съезде был Обер–Прокурор — ему в Петербурге было сказано, чтобы ни в коем случае не допускать политических выступлений; а киевский генерал–губернатор Сухомлинов (впоследствии военный министр) предупредил, что при первой же попытке внести в обсуждение политические элементы он закроет Съезд. Обер–Прокурор П.П.Извольский при открытии Съезда сказал в этом смысле дипломатическую речь, и все пошло гладко, не выходя из берегов чисто церковных суждений. Съезд разделился на комиссии, обсуждавшие меры духовной борьбы или, точнее — защиты Православной Церкви от пропаганды: а) инославной, главным образом католической; б) сектантства; в) раскола старообрядчества с его многообразными разветвлениями и г) религиозного вольнодумства и атеизма. В свободное от собраний время устраивались полемические диспуты преимущественно со старообрядцами.

Помню одну такую интересную беседу, на которой со стороны старообрядцев выступил недавно совратившийся в раскол бывший профессор Санкт–Петербургской Духовной Академии архимандрит Михаил (Семенов). Интересна его биография: по происхождению еврей, он обратился в православие, прекрасно окончил Казанскую Духовную Академию и впоследствии стал профессором Санкт–Петербургской Академии. Даровитый, литературно образованный, самолюбивый и неуравновешенный, он сначала примкнул к либеральному церковному течению, став в ряды группы так называемых «32–х» петербургских священников, а потом, когда на это последовали некоторые репрессии со стороны церковной власти, ушел в старообрядчество, с которым, собственно говоря, у него не было ничего общего: они — строгие поклонники старых обрядов, строгие бытовики в своем церковном укладе, а он — типичный русский церковный интеллигент; от Церкви отстал, а к расколу не пристал: ни пава, ни ворона… Конечно, старообрядцам было лестно козырнуть перед православными именем профессора и церковного писателя; но ему, понятно, было весьма неловко в своей неожиданной новой роли, он смущался и волновался. Со стороны православных выступил известный, старый, опытный миссионер протоиерей Ксенофонт Крючков.

Это очень любопытная фигура: малообразованный, некультурный, из старообрядческих начетчиков, но чрезвычайно талантливый самородок, прекрасно начитанный в своей литературе, ловкий диалектик, — он был непобедим в полемике, хоть и допускал часто совершенно примитивные, простонародные и даже грубые приемы вроде обращения: «Ну, ну, иди, я из тебя эту раскольничью дурь вышибу!» Интересно было видеть на одной доске тонкого интеллигента–профессора и простоватого, умного, крепко знающего свое дело деревенского священника. Когда архимандрит Михаил стал объяснять, почему он ушел из Православной Церкви, о.К.Крючков все время сокрушенно качал головой, приговаривая: «Ах, греховодники, куда, в какие дебри завели вы нашего Михайлу–то!»

Такая реплика, конечно, очень смутила о.Михаила, он волновался, краснел, в волнении протянул руку к графину — и стал пить воду, не перекрестившись. Это сейчас же подцепил о.Крючков. «Видите, — торжествующе заявил он, — Михайло–то недавно ушел от нас, а уже все благочестивые обычаи растерял». (Старообрядцы и вообще старые православные люди ни за что не станут пить воду, не перекрестившись и не перекрестивши воды.) Такими репликами он привел о.Михаила в замешательство, и уже потом ему нетрудно было его добить…

Не думаю, чтобы Миссионерский съезд в Киеве имел большие практические последствия, хотя в Синоде была образована особая комиссия по проведению в жизнь его постановлений. Во всяком случае, какого–либо заметного подъема в деле миссионерства или радикальной реформы в его организации он не дал. Но тем не менее я считаю, что он имел важное значение в жизни нашей Церкви уже благодаря тому, что дал возможность разрозненным церковным людям собраться вместе, совместно обсудить наболевшие церковные нужды, поделиться и ощутить свое единство — некий дух соборности. Особенно это было важно для церковных иерархов, которые обычно жили совершенно обособленною жизнью, имели очень мало живого общения между собой. Ведь, по духовному регламенту, архиерей мог оставить свою епархию и поехать к своему собрату, с разрешения Святейшего Синода, только на 8 дней. Так, несмотря на благожелательное покровительство государства, церковная иерархия жила под каким–то подозрением, недоверием светских властей, навеянным еще со времени Петра Великого… И потому самыми важными и плодотворными моментами этого Съезда для меня были закрытые собрания иерархов в покоях Киевского митрополита. Съезд окончился великолепным приемом–обедом, устроенным в честь иерархов Городским управлением в Царском саду на берегу Днепра.

2. Не лишена общественного интереса и другая моя поездка — на торжество перенесения из Киева в Полоцк святых мощей преподобной Евфросинии княгини Полоцкой.

Преподобная Евфросиния, подвижница XII века, основала в своем родном городе Полоцке Спасов монастырь (впоследствии Спасо–Евфросиниевский), подвизалась долго там игуменьей, затем в конце своей жизни отправилась паломницей в Святую Землю, где и скончалась; ее нетленное тело было возвращено в Россию и положено в Киевских пещерах.

Полочане не раз возбуждали ходатайство перед Святейшим Синодом о перенесении мощей преподобной Евфросинии из Киева в ее родной город Полоцк, в основанный ею и сохранившийся до наших дней женский монастырь. Основанием для этого ходатайства выставлялось не только естественное чувство земляческой близости местного населения к преподобной, но и другие более высокие церковные мотивы.

Город Полоцк был в XVII веке центром деятельности известного униатского епископа Иосафата Кунцевича. За свою ярую и насильственную, фанатическую пропаганду унии он был убит православными и брошен в Западную Двину. С тех пор католическое и униатское население окружило его ореолом священномученика и ревностно чтило его память. Особенно усилилось это католическое движение, связанное с именем И.Кунцевича, с 1905 года, т. е. со времени издания указа о свободе вероисповедания. Так как это движение смущало совесть православных и служило поводом к совращению некоторых колеблющихся, то явилась мысль этому католическому культу Кунцевича противопоставить почитание преподобной Евфросинии Полоцкой, память которой чтилась в местном народе. По должности члена Государственной думы мне вместе с местными депутатами пришлось участвовать в ходатайстве пред Святейшим Синодом о перенесении в Полоцк мощей преподобной Евфросинии. Наконец ходатайство это было удовлетворено.

Из Киева по Днепру тронулась грандиозная процессия со святыми мощами, по берегам толпы народа с воодушевлением встречали и провожали святыню, во многих местах пароход останавливался для служения молебствий, говорились проповеди; так продолжалось путешествие до самого Полоцка. Вместе с некоторыми депутатами от Западного края я тоже получил приглашение на этот праздник: он был обставлен очень торжественно. Приехало несколько архиереев во главе с Киевским митрополитом Флавианом; приехал Обер–Прокурор Святейшего Синода С.М.Лукьянов, а также некоторые Высочайшие особы царствующего дома, много знати из Петербурга и Киева. Стечение простого народа было огромное. Можно сказать, вся Белоруссия устремилась к прославлению своей родной Княжны–Игуменьи. После торжественного всенощного бдения служили молебны буквально целую ночь. Трогательно было видеть простую, крепкую, детскую веру белорусского крестьянства, особенно благочестие женщин (в белых самодельных костюмах), целыми часами стоявших в ожидании, дабы приложиться к святым мощам. Великая Княгиня Елизавета Федоровна, сестра нашей Императрицы, в сером форменном одеянии сестры своей Марфо–Мариинской обители (наподобие древних диаконисс), всю ту ночь, не сменяясь, простояла у раки Преподобной, оправляя ее покров и служа крестьянам — подавала им иконки, вату, омоченную елеем из лампады и пр. Бедные сельские священники, никогда не видавшие такого торжества, как–то неумело–беспорядочно следовали в церковных церемониях, и один из них неосторожно наступил своими деревенскими сапогами на шлейф королевы эллинов Ольги Константиновны. Митрополит Флавиан, увидав это, очень смутился и рассердился на бедного священника и даже на местного епископа Серафима, а добрейшая королева (прекрасная женщина–христианка) только засмеялась… Беспомощным казался во время этих длительных церемоний и Обер–Прокурор Лукьянов; очевидно, ему никогда не случалось в них участвовать; вместо того чтобы следовать известному порядку, он суетился и не знал, ни куда себя девать, ни куда уйти, чтобы закурить свою сигару…

В Полоцке я встретился со своей постриженницей (по Вировскому монастырю) игуменьей Ниной (Баянус), очень образованной женщиной; она перевела на английский язык магистерское сочинение местного Витебского епископа Серафима о пророчествах Валаама. Теперь она была начальницей женского духовного училища, помещенного в стенах Полоцкого монастыря. В те дни у нее гостил англиканский священник Файнс Клинтон (Fines Clinton), известный деятель по сближению Англиканской Церкви с Востоком. Ему было разрешено стоять за Литургией в алтаре, к некоторому недовольству митрополита Флавиана.

Все это полоцкое торжество несомненно имело большое значение для местного населения, создало великий подъем его духа и укрепило его в преданности Православной Церкви и противостоянии соблазнам католичества. Нам же, русским епископам, оно дало приятнейшую возможность еще раз собраться вместе для откровенной, непринужденной беседы. Из Полоцка мы заехали в епархиальный город Витебск, посетили там местного епископа Серафима и возвратились в Петербург.

Вспоминая мои поездки в период III Думы, я хочу рассказать и о моем паломничестве в Саров в 1911 году.

По окончании летней сессии Государственной думы я выехал прямым поездом из Петербурга в Рыбинск, а оттуда на пароходе по Волге до Нижнего Новгорода. Так приятно было путешествие по этой царственной реке, красавице Волге, дышать полною грудью чистым речным воздухом, наслаждаться панорамою ее берегов, созерцать, как проходят мимо города, деревни, церкви, луга, леса, холмы… Чувствовать какую–то особенную легкость, тишину и свободу после долгого сиденья в Думе в атмосфере табачного дыма и непрерывных речей, споров, волнений…

В Ярославле или Костроме неожиданно подсел ко мне князь Н.Д.Жевахов (впоследствии товарищ обер–прокурора Святейшего Синода), направлявшийся также в Саров. Бог дал мне интересного спутника и собеседника, с которым мы беззаботно и весело болтали. В Нижнем я заехал к знакомому епископу Назарию, но не застал его дома; мне сказали, что он служит Литургию в соборе. Я поехал в собор. Подъезжаю — и вижу: огромные толпы народа, какое–то движение… Оказывается, провожают чудотворную Оранскую икону Божией Матери. Это было удивительное зрелище, прекрасная, умилительная картина нашего старинного русского благочестия. Я вошел в алтарь; по окончании Литургии я подошел поздороваться с епископом, который пригласил меня участвовать в крестном ходу при проводах святой иконы. С всенародным пением церковных богородичных песнопений (канон умилительный Божией Матери) мы проводили святую икону до конца города, где разоблачились и отправились завтракать к игуменье местного женского монастыря, очень любезной старушке.

Конец дня я провел у епископа Назария, а вечером поехал по железной дороге в Арзамас, куда прибыл ранним утром. Здесь, на монастырском Саровском подворье, меня ждала отличная тройка монастырских лошадей, и я немедленно выехал в обитель; езды туда от Арзамаса верст шестьдесят. На половине дороги сменили усталых лошадей на новую тройку. Путешествовать было не только удобно, но и комфортабельно.

В обители братия меня встретила торжественно, со славою проводила в храм, где я поклонился мощам преподобного Серафима. Хотя со времени открытия мощей прошло уже 8 лет, но монастырь все еще как будто жил отголосками этого дивного всероссийского праздника, еще чувствовалось чудесное благоухание этих незабвенных дней, преисполненных обильным излиянием благодатных даров Святого Духа.

В церкви подходит ко мне почтенный протоиерей одного из московских соборов, кланяется до земли и восклицает: «Владыка, я только что получил благодатное исцеление от Преподобного! У меня был жестокий застарелый ревматизм, парализовавший мои ноги. Я несколько лет подряд ездил лечиться на воды. В этом году не мог поехать по недостатку денег и решил вместо вод съездить в Саров к преподобному Серафиму. Я был недвижим, и меня вынесли из экипажа и отнесли к святому источнику, свели в купальню и подставили мои больные ноги под жгуче холодную струю; сначала было больно, жутко, но потом я ощутил в мертвых ногах какую–то теплоту, жизнь; они стали свободнее сгибаться; повторив 3–4 раза этот холодный душ, я твердо стал на ноги, пешком прошел до обители (около версты)… Разрешите в следующее воскресенье сослужить вам в Божественной Литургии…» Говоря это, он обливался слезами и непрестанно восклицал благодарение Преподобному. На меня и на всех окружающих этот рассказ произвел потрясающее впечатление. Совершилось явное, поразительное чудо…

Я прожил в Сарове несколько дней, служил Божественную Литургию, купался под ледяными струями Саровского источника, подробно осмотрел весь монастырь, ближнюю и дальнюю пустыньки. Чудная обитель, полная красоты природной, окруженная дивным лесом и напоенная благоуханием благодати Божией… Чувствовалось веяние духа Преподобного — мир и радость о Святом Духе, завещанные им своей обители.

Из Сарова я проехал в Дивеевский женский монастырь, некогда основанный преподобным Серафимом. Обитель Дивеевская, вначале малая и бедная, широко разрослась и развилась к этому времени — там было до тысячи сестер. Говорят, что К.П.Победоносцев, хватаясь за голову, говорил: «Подумайте — 1000 сестер, ведь это ад!» Но я не только не нашел там никакого «ада», но увидел прекрасный, цветущий, благоустроенный монастырь. Это был скорей огромный муравейник со множеством трудовых учреждений (рукоделье женское, иконописание, пчеловодство, школы и т. д.). Память преподобного Серафима там чтилась особенно трогательно; можно сказать, им дышала вся обитель, все малейшие реликвии там хранились особенно благоговейно. При монастыре жила юродивая о Христе Паша, праведница, пользовавшаяся всеобщим великим почитанием. К ней ходили за советами и сестры и паломники. Увы, я как–то побоялся зайти к ней, особенно услыхав, что недавно она одного епископа (И.) выгнала палкой из своей кельи…

Из Дивеева я проехал в другой, основанный также преподобным Серафимом — Понетаевский монастырь, верстах в тридцати от Дивеева. Это тоже чудный монастырь, только что отстроенный после недавнего пожара. Там находилась прекрасная икона Знамения Божией Матери, написанная одной благочестивой сестрой; эта икона пользуется особенно благоговейным почитанием не только сестер обители, но и всего притекающего в монастырь народа. Мать игуменья подарила мне копию этой иконы. Нечего и говорить о том, что и в Дивеевском и в Понетаевском монастырях меня принимали с большою любовью и радушием. Вообще эта поездка после долгого и томительного сидения в Государственной думе в атмосфере борьбы и кипения политических страстей очень освежила и обновила мои душевные силы. Слава и благодарение Преподобному Серафиму Саровскому Чудотворцу!

Такая поездка, как мое паломничество в Саров, была в моей жизни тогда исключением. Обычно я проводил летние каникулы в Холме и старался их использовать для посещения приходов моей епархии.

Эти поездки по епархии скрепляли мою связь с населением; меня знала каждая деревня настолько, что, когда меня перевели на Волынь, деревенские бабы, как мне передавали, с недоумением и со скорбью спрашивали: «А кто же будет теперь нашим Евлогием?», обращая мое имя в нарицательное. Моя популярность в народе еще больше раздражала моих думских «приятелей» — поляков и иногда ставила меня в оригинальное положение.

Нужно сказать, что свои частые поездки по епархии я совершал в экипажах и на лошадях польских помещиков. Было такое правительственное распоряжение, по которому на местных крестьян распространялась повинность давать подводы для перевозки войск и всяких казенных тяжестей, а помещики должны были давать лошадей и экипажи для проезда государственных чинов, разумеется, за оплату по установленной таксе. Конечно, при установившихся неприязненных отношениях между мною и руководителями местной польской политики полякам было неприятно давать мне лошадей, а мне — тяжело пользоваться их услугами. Но что же делать? Таково было положение. И вот, на этой почве создался следующий инцидент. У меня был намечен маршрут посещения приходов Яновского, или иначе называвшегося Константиновского, уезда, начиная с уездного г.Янова. Отслужив Литургию в местном храме, я после обеда собираюсь ехать в соседний приход Непле — имение члена Государственной думы Л.К.Дымши, моего главного оппонента по проведению в Думе Холмского законопроекта. Вдруг начальник уезда, на обязанности которого лежала забота о средствах моего передвижения, докладывает мне, что Дымша прислал ему письмо, в котором решительно отказывается дать мне лошадей и даже прислал 25 рублей, чтобы нанять лошадей где–либо в другом месте. Это был явный враждебный выпад против меня. Я приказал возвратить деньги Дымше и нанять извозчика в городе. Это задержало меня на несколько часов, но вечером на городских лошадях я все же отправился в Непле. Нужно было проезжать через помещичий двор, где мальчики, дети батраков, встретили меня кошачьим концертом. Но это еще не все. Вечером выяснилось, что и следующий помещик (кажется, граф Платер) также отказывается прислать мне лошадей: по всему уезду дан был лозунг — таким образом затруднить мое передвижение. Я посмеялся этой затее; решено было взять городской экипаж, а лошадей нанимать у крестьян, которые за хорошую плату охотно их давали. Но лошадки крестьянские, привыкшие таскать плуг, никак не умели ходить стройно «четверкой» в панском экипаже. И вот, бывало, рано утром на заре, просыпаясь в домике какого–нибудь сельского священника, я слышу под окном крики и щелканье бича: это обучают «хорошим манерам» тех лошадей, на которых я должен совершать свое епархиальное путешествие. Однажды я слышу, что к этим голосам присоединяется отчаянный женский крик, — оказалось, стражники нечаянно взяли лошадь у одного католика, и вот баба своими воплями протестует против того, чтобы ее лошадь возила «схизматического» архиерея. Я распорядился отдать лошадь ее фанатической католичке–хозяйке, и лошадь заменили другою — «православною». Так благополучно объехал я на крестьянских лошадках весь уезд и чувствовал себя гораздо лучше, нежели когда путешествовал на породистых «английских» конях помещиков.

Нередко во время этих путешествий приходилось исправлять ложные шаги нашей внутренней церковной политики. В одну из таких поездок пришлось мне посетить большой посад Кодень Седлецкой губернии. Посещение было приурочено к празднику Святого Духа, храмовому празднику одной из двух местных церквей. Приезжаю — народу великое множество: местные прихожане, многочисленные богомольцы из соседних приходов и даже из–за Буга, из Гродненской губернии. (Кодень расположен на берегу Буга.) Все пришли с крестными ходами: много украшенных цветами, вышитыми полотенцами и лентами икон; целый лес хоругвей, развеваемых легким весенним ветерком, колыхался на солнце… Чудная картина! С большим подъемом совершил я Божественную Литургию в прекрасном обширном приходском храме. Но чем ближе богослужение подходило к концу, тем сильнее охватывала меня тревожная забота…

Дело в том, что церковная власть — уже тому много лет — упразднила в Кодене крестные ходы вокруг храма, которые так любит наш народ. Коденские мещане хоть и приняли православие, но у них оставалось много прежних униатских обрядов, среди которых и обычай шествования крестного хода вокруг храма по солнцу (как на Западе и у наших старообрядцев); но наши не в меру строгие ревнители православного обряда — епископы непременно требовали хождения против солнца. На этой почве во многих приходах возникали волнения, а в Кодене, при епископе Гедеоне, произошла даже свалка во время крестного хода, когда одна часть богомольцев пошла налево (по солнцу), а другая направо (против солнца); оба шествия встретились, поднялся крик, началась драка и многим помяли бока. После этого епархиальная власть распорядилась упразднить крестные ходы там, где не хотели ходить по–православному. Народ очень тосковал об этом, особенно когда видел, что в соседних костелах беспрепятственно совершаются крестные ходы. При вступлении своем в управление Холмской епархией я разрешил свободу употребления старинных униатских обрядов, не нарушающих чистоты догматов: и крестные ходы «посолонь», и пение часов, ибо в униатской церкви народ не привык к длинному, монотонному и для него маловразумительному чтению псаломщика.

Я решил восстановить крестный ход в Коденском приходе и приурочить это к настоящему торжеству. Но так как в церкви было много народу и из–за Буга «древлеправославных» (как у нас говорилось) гродненцев, то я в своей проповеди горячо убеждал всех сделать праздник радостным и приятным для тех и других. «Идти в ту или другую сторону в крестном ходу, — говорил я, — для спасения не имеет значения, лишь бы идти за крестом: куда крест, туда и мы. В Кодене две церкви; вокруг одной пойдем по нашему старинному обычаю по солнцу, и пусть наши забугские гости в этом уступят нам, а вокруг другой церкви пойдем против солнца, чтобы оказать братскую любовь им». Все молчали. Направился величественный крестный ход со множеством икон, хоругвей, громогласным пением духовных песней из богогласника. Вокруг первой церкви прошли благополучно; но когда подошли к другой церкви, вижу, что в первых рядах — некоторое смятение; какие–то девушки быстро поднесли свой украшенный «девичий» образ к стене и отбежали в сторону. Я делаю вид, что не замечаю; движемся дальше, и, когда дошли до задней стены, с ужасом вижу, что навстречу нам движется огромная толпа. Столкновение неизбежно… Уж впереди слышатся крики, уж бабы в панике перескакивают через ограду…

Я врываюсь в самую гущу толпы и вижу, что у одного старого крестьянина уже разорван ворот рубахи и он неистово что–то кричит. Я останавливаю движение и, напрягая все силы голоса, кричу: «Что вы делаете? Как вы не боитесь Бога?! Ведь я вам разъяснял в церкви, что этот обряд не теряет своего значения от того, в какую сторону ни пойди. Ведь я говорил, что вокруг одного храма пойдем по солнцу, а вокруг другого против солнца…» — «И тот наш батька и этот! — кричат вне себя мещане, — и там по–нашему, и здесь по–нашему!» Разве можно было в таком состоянии что–либо им доказывать?! Кое–как, при всеобщем смятении, вернулись в храм, и праздник, так чудно проведенный, в конце был испорчен, оставив в душе горький осадок. А католики собрались на соседнем пригорке и злорадно посмеивались над нашей неудачей…

К таким прискорбным последствиям приводила неразумная ревность обрядовая; недаром в народе эти ревнители назывались «обрядославцами». Конечно, потом я уже разрешил совершать везде крестный ход так, как привыкли их делать прихожане.

Во время этих поездок по епархии я тесно сближался с народом, не только посещал церковь и школы, но и заходил в хаты, беседовал с прихожанами, принимал их радушное угощение — вообще близко знакомился со всеми сторонами народного быта, проникал во все уголки его жизни, направляя ее по православному и общерусскому руслу.

Я уже сказал, что законопроект о выделении Холмщины в особую губернию с присоединением ее к коренной России стоял в центре моей работы в III Думе.

Законопроект долго пролежал в недрах Министерства Внутренних дел, где его обрабатывали, собирая статистические данные и прочие необходимые сведения. Я уговорил профессора Варшавского университета Францева дать этнографическую и вероисповедную географическую карту, на которой было представлено процентное соотношение поляков и русских, православных и католиков по каждой «гмине» (волости). Она доказывала наглядно, что волна ополячивания и окатоличивания надвигалась с запада на восток, захватывая все новые и новые области. Тридцать–сорок лет тому назад граница была значительно западней, и я ратовал уже не о погибших для русской культуры областях, утерявших свой национальный и вероисповедный облик, а о том населении, где число русских составляло лишь 30 процентов. Карта профессора Францева оказалась весьма полезной и доказательной. Поляки тоже составили карту, но тенденциозность ее была очевидна.

Пролежав долго в министерстве, наш законопроект был внесен наконец в Думу и направлен в комиссию законодательных предложений. Я в нее записался. Тут моя страда и началась.

Условия моей работы в комиссии были весьма сложные. Приходилось законопроект непрерывно защищать, свою позицию энергично отстаивать. Поляки напрягали все силы, чтобы не давать ему ходу, тенденциозно называли его «четвертованием», «четвертым разделом Польши», а русская интеллигенция меня не понимала, видела во мне «зубра», черносотенного угнетателя и обидчика поляков. В Думе я сидел «направо», этого было достаточно, чтобы заподозрить во мне злое чувство к ним, а его во мне не было. «Давайте Польше самоуправление, но не обрекайте на денационализацию клочок исконной русской земли» — вот была моя позиция в Холмском вопросе. Но русская интеллигенция, подозревая меня в шовинизме, в реальной пользе законопроекта отчета себе не отдавала. Винить ее не могу: я сам во Владимире, получив назначение в Холм, не знал, где Xолм находится, и должен был отыскивать его на географической карте…

Председателем комиссии был Николай Иванович Антонов (октябрист), докладчиком Дмитрий Николаевич Чихачев (националист), корректный, спокойный, уравновешенный человек. Весьма энергично меня поддерживал граф В.А.Бобринский. От поляков в комиссию вошли: приват–доцент Петербургского университета Дымша и доктор Гарусевич (польское коло) — оба ядовитые и злые мои противники. От правительства в комиссии выступал умный, деятельный и сочувствующий нашему делу Товарищ Министра Крыжановский (его отец, питомец Киевской Духовной Академии, был директор народных училищ).

Борьба в комиссии была упорная и длительная. Поляки тормозили обсуждение законопроекта, вдавались в бесконечные прения — это была настоящая обструкция. Левая часть комиссии была против меня независимо от того, правое или не правое дело я защищаю. Октябристы (народ лукавый!), руководимые А.И.Гучковым, всю сессию продержали нас, националистов, на узде, «барышничая» голосами: они обещали нас поддержать в Холмском вопросе, но за это требовали, чтобы мы их поддерживали всякий раз, когда наши голоса им понадобятся. К сожалению, и у правых я не находил большой поддержки: они были недовольны моим переходом к националистам и к Холмскому вопросу относились равнодушно. Сказывался и сословный эгоизм. «Польский пан нам ближе, чем русский крестьянин»… — этот взгляд — одни прикровенно, другие открыто — разделяли многие монархисты.

Очень скоро я увидал, что за свое дело мне надо ратовать не только в Думе, но и вне стен ее; что надо сделать популярной в петербургском обществе самую идею Холмской административной самостоятельности, знакомить с Холмщиной, с ее историческими судьбами, здоровыми ее стремлениями к национальному освобождению. Я стал выступать с докладами в клубах (так, например, в клубе «17 октября» — «октябристов»), в общественных собраниях, в великосветских «салонах»… Я даже ездил в Москву, где читал о Холмщине в огромной аудитории в Епархиальном доме. Эта внедумская моя деятельность несколько сблизила меня с петербургским светским обществом. О моих встречах и знакомствах я тут и расскажу.

Не могу сказать, чтобы я в петербургский светский круг вошел. Меня, провинциального «мужицкого архиерея», к знати не тянуло, но с двумя–тремя домами я все же познакомился. В светском Петербурге в те годы встречались семьи, живо интересовавшиеся церковными делами и религиозными вопросами, они принимали представителей высшего духовенства, устраивали обеды, приемы с докладами, с собеседованиями на темы религиозные и церковные; образовались два–три «салона», в которых случалось бывать и мне.

Ближе всех мне была семья бывшего старосты Казанского собора графа Николая Федоровича Гейден (сына финляндского генерал–губернатора) и его жены Евгении Петровны, рожденной княжны Крапоткиной. Граф Н.Ф.Гейден был смиренный, добрый человек, глубоко набожный, чуть с оттенком юродства; он ревновал о религиозном просвещении (издавал религиозно–просветительные брошюры), любил архиерейские службы и паломничества по монастырям; посетил и наши Холмские обители; в Крыму он подарил свой большой участок земли под женский монастырь. У Гейден было много приятелей архиереев, которых они очень часто приглашали на обеды. В числе гостей бывали: Петербургский митрополит Антоний, члены Государственного совета архиепископ Николай Варшавский, архиепископ Флавиан Киевский, архиепископ Арсений Новгородский, а также архиепископ Антоний Волынский, епископ Анастасий — ректор Петербургской Духовной Академии, епископ Антонин, бывал Саблер и др. Я часто прямо из Думы ездил к Гейден обедать, и графиня советовалась со мной, кого из архиереев с кем посадить, дабы избежать какого–нибудь неприятного соседства… После обеда бывал «чай», на который съезжались гости — представители петербургской аристократии, а также лица из интеллигенции, причастные к кругу интересов этого «салона». Начинались беседы на религиозные темы. Тут я встретил Евгения Ивановича Погожева, молодого литератора, писавшего под псевдонимом «Поселянин». Последователь и почитатель Константина Леонтьева, он собирал по всей России биографические данные о русских неканонизированных православных подвижниках и просто высокоблагочестивых русских людях; сотрудничал он также и в церковных журналах. У Гейден он иногда читал отрывки из своих произведений. Встретился там и с приват–доцентом Петербургского университета, юристом и литератором Борисом Никольским (его впоследствии расстреляли большевики). Познакомился с протоиереем Ветвиницким, настоятелем церкви при Управлении уделами. Эта домовая церковь посещалась аристократией; для молящихся было много удобных кресел, чудно пел известный хор композитора Архангельского, а службы были так коротки, что давали повод архиепископу Антонию Волынскому к насмешливым замечаниям: «Кажется, у вас бывает нечто вроде всенощной?» или: «И обедня у вас такая же краткая? А пресуществление Святых Даров у вас бывает?»

Граф Гейден погиб при большевиках. Его долго томили в тюрьме, потом выпустили на поруки его дворника–татарина. В дворницкой он и умер. Графиня Евгения Петровна Гейден скрывалась сначала в Крыму, где на ее глазах расстреляли 16–летнего сына, кадета. Потом она перебралась в Тверь, где жила в дружбе со стариком Саблером, и наконец была выпущена за границу вместе со своей старшей дочерью М.Н.Бобринской и ее детьми. Здесь она сначала жила в Берлине, потом в Париже, где работала в Церковном сестричестве и умерла монахиней.

Через Гейден я познакомился с родственной им семьей графов Шереметевых. Граф Александр Дмитриевич Шереметев, композитор, директор Императорской Певческой капеллы, жил в своем роскошном дворце на Фонтанке и имел свою церковь. Как–то раз я там служил. Некоторые песнопения исполнялись хором в сочетании с инструментальной музыкой: на правом клиросе за драпировкой стояла фисгармония, и аккомпаниатор под сурдинку сопровождал пение хора. Это сочетание инструментальной музыки с пением звучало весьма не дурно.

Был еще «салон» графини Игнатьевой. Тут тоже еженедельно устраивались вечера с докладами и тоже велись беседы на религиозные темы. Руководил беседами обычно преосвященный Серафим (Чичагов), который первый поднял вопрос об оживлении прихода; бывали и епископ Никон Вологодский, член Государственного совета, епископ Саратовский Гермоген и другие… Эти вечера собирали общество крайне правого направления, подвергали критике деятельность обер–прокуроров, иерархов и вообще обсуждалась современная церковная политика.

Я побывал в семье графини Игнатьевой несколько раз с целью популяризации Холмского вопроса, прочел там доклад о Холмщине.

Знакомился я с светским обществом, так сказать, изучал его и в доме генерала Евгения Васильевича Богдановича. Это не был «салон» в принятом смысле этого слова, но у него чуть не ежедневно устраивались общественные или политические завтраки или обеды. На этих завтраках, всегда довольно многолюдных и оживленных, можно было встретить людей самых разнообразных положений: министры, губернаторы, военные, члены Государственной думы, общественные деятели, писатели, журналисты, великосветские дамы и т. д. — все это сходилось за гостеприимным столом этого полуслепого старца, который всегда был центром, или, как говорят, «душою общества». Он очень любил меня и часто присылал за мной свою маленькую карету в одну лошадь, а мне было интересно встретить и повидать чем–либо выдающихся людей. За этими завтраками обсуждались всякие «злобы дня», самые разнообразные вопросы (а иногда сплетни), волновавшие в данный момент общественное мнение. Определенного направления в обсуждении этих вопросов не чувствовалось — был некоторый сумбур, тем более что собеседники принадлежали не только к разным слоям общества, но и к разным течениям общественно–политической мысли. Конечно, общий тон беседы был правый, строго монархический, однако нередко правые деятели подвергались суровой критике, а более либеральные одобрялись.

Однажды после рассказов приезжего из провинции губернатора (кажется, рязанского князя О.) о вредном влиянии толков о Распутине в войсках и народе меня подбили написать письмо об этом Государю, с обещанием доставить по назначению через верные руки. Я написал довольно горячее письмо; конечно, оно не имело никаких последствий, не знаю даже, было ли оно доложено Государю, скорее думаю, что нет…

У Богдановича, может быть по его слепоте, не знакомили гостей друг с другом, отчего они иногда попадали в неловкое положение. Так, известный депутат В.М.Пуришкевич, критикуя за завтраком порядок в Государственной думе, говорит: «Наш–то председатель (Н.А.Хомяков) взял себе личным секретарем жида Рафаловича», не подозревая, что этот Рафалович сидит тут же за столом против него. Тогда Богданович поднимается и громко говорит: «Владимир Митрофанович, позвольте вам представить моего племянника Рафаловича…» (хотя, конечно, последний ни в каком родстве с ним не состоял). Общее смущение… Однако Пуришкевич был не из тех, кого можно было чем–либо смутить: он что–то пробормотал в извинение, а потом как ни в чем не бывало продолжал свой разговор.

В другой раз по этой же причине смущение выпало на мою долю. По случаю кончины протопресвитера военного и морского духовенства А.А.Желобовского заспорили о том, кто будет его преемником. Присутствовавшие за завтраком дамы в шутливом тоне заговорили о том, что, если бы от них зависело, они упросили бы Военного Министра, чтобы протопресвитером назначили хозяина Е.В.Богдановича, ибо его как старейшего из моряков можно назвать (и даже какою–то газетой он назван) «духовным отцом» нашего флота. Я, поддерживая шутливый тон разговора, говорю: «Ну если бы дамы обратились с петицией к Военному Министру (Сухомлинову), то они имели бы несомненный успех, потому что он знает толк в женщинах, как это показал недавний его бракоразводный процесс» (прибавлю от себя — довольно скандальный). Тогда Богданович говорит мне: «Владыка, позвольте вас познакомить с мадам Сухомлиновой» — она сидела тут же, рядом с хозяином… Я страшно сконфузился и просил у нее извинения за свою нескромную болтливость. «Ничего, — ответила она, — ведь вы, в сущности, сказали мне большой комплимент…»

Не знаю, пользовался ли влиянием генерал Богданович в высших сферах и особенно у Государя (кажется, там его поддерживал известный публицист князь Мещерский), но в правительственных кругах и в обществе отношение к нему было скорее отрицательное. «Не следует вам манифестировать свое близкое знакомство с генералом Богдановичем частыми посещениями его квартиры», — говорил мне не раз один из видных членов правительства. Но мне было неловко обижать его гостеприимство и его добрейшей супруги Александры Викторовны, на долю которой выпадала трудная задача быть нянькой своего слепого мужа и одновременно вести такое обширное хозяйство, когда ежедневно за столом сидели десятки гостей, самых разнообразных и часто очень интересных.

В «салоне» гг.Шварц на Знаменской улице собирались не только для докладов на религиозные темы, но затрагивали и философские проблемы, а также обсуждали вопрос о соединении христианских церквей. Я тоже там бывал и даже выступал на докладах по вопросу о сближении Англиканской Церкви с Православной. Этот вопрос интересовал некоторые круги не только церковные, но и светские. Было организовано даже особое «общество»; я состоял его деятельным членом и иногда председательствовал на его собраниях. Мы однажды, кажется в 1912 году, встречали группу англиканских епископов, приехавших знакомиться с Русскою Церковью, показывали им петербургские соборы, наше богослужение, устраивали беседы, духовные концерты. Приезжал также со своими докладами епископ Трура Фрир, знающий русский язык и доныне здравствующий наш друг, а также монах Пуллер из Оксфорда, очень милый старец, любящий Русскую Церковь, мой большой приятель (тоже здравствует и теперь).

Бывал я еще у баронессы В.И.Икскуль. Она была великосветская дама, живо интересовавшаяся всем: литературой, искусством, политикой, церковными делами… Принимала она у себя самых разнообразных лиц. У нее бывали и великие князья, и министры, и партийные социалисты, Распутин и толстовцы, декаденты и сотрудники «Русского Богатства»… Ко мне она относилась очень хорошо. Не раз она выражала желание, чтобы я познакомился с Распутиным, но я категорически отказывался. Она отзывалась о нем без восхищения, а просто как о диковинке, которая ее забавляла. «Он вне условностей… Мы, здороваясь и прощаясь, — целуемся…» — и добавляла с наивностью: «В деревнях ведь все целуются…»

Жила она в прекрасной квартире на Кирочной улице. В одной из комнат, в углу, вместо иконы висел портрет Толстого, а под ним было прикреплено чучело огромной совы. Эта обстановка страшно смущала и даже пугала м.Елену, игуменью Красностокского монастыря, она ощущала присутствие нечистой силы и начинала творить «Иисусову молитву».

В.И. умерла в эмиграции, в Париже. Перед смертью она исповедалась и причастилась. Я ее напутствовал.

Таковы были мои светские знакомства. Должен сказать, что, за немногими исключениями, пышно–пустая петербургская аристократия была средоточием всевозможных политических, церковных и карьерных интриг. Некоторые представители высшего духовенства к ней тянулись. В стороне стоял Петербургский митрополит Антоний. Он целомудренно и скромно шел своим путем, не впутываясь в сеть карьерных домогательств, козней и интриг. А вся атмосфера была ими насыщена. Особый дух петербургского высшего общества отметил еще в свое время Киевский митрополит Платон.

Когда он угасал в тяжкой болезни, ему позвонил кто–то из архиереев по телефону, справляясь о его здоровье. Он ответил: «Плохо мне, владыка, плохо… Может быть, через несколько дней вы кому–нибудь скажете: владыка умер… А знаете, что услышите в ответ? — А кого назначают на его место?»

Кстати упомяну, что митрополиту Платону принадлежат слова, которые сохранили жизненную силу до наших дней: «Перегородки, которые настроили люди в церкви, не доходят до неба…» Произнесены они были при следующих обстоятельствах. Владыка Платон в г.Коростышеве Киевской губернии, проезжая мимо костела, вдруг заметил нечто необычайное: звон колоколов… и ксендз на пороге стоит с крестом в руке. Он вышел из экипажа, вошел в костел, помолился и сказал ксендзу, что рад его приветствию, и произнес вышеприведенные памятные слова. Это проявление братского христианского единения повлекло неприятность для обоих: и католическое и православное духовное начальство было этой встречей недовольно…

Случалось мне бывать и в Русском собрании на Колокольной улице. Здесь в прекрасном зале собирались правые разных направлений и читались разнообразные доклады. Председательствовал литератор Голицын–Муравлин (он умер в эмиграции, в Венгрии). Помню, одно заседание кончилось скандалом. Читал доклад Б.Никольский и коснулся в нем «темных денег», намекая на правительственную субсидию газете «Земщина». Среди слушателей в первом ряду сидел Марков 2–й. «Ложь! Ложь! Неправда!» — громовым голосом прервал он докладчика. Никольский вспылил, подбежал к нему — и дал пощечину. Марков, по сложению богатырь, схватил щуплого Никольского, и тот затрепетал, как рыба, в его руках. В зале поднялся гвалт… Все бросились разнимать врагов. Бывшая начальница Могилевской гимназии, госпожа Б., выхватила шляпную булавку и, по–видимому, больно уколола Маркова… Он выпустил свою жертву из рук, но тут же схватил начальницу. Теперь уже не Никольский, а она трепетала в его руках, он гремел на весь зал: «Чья это жена? Чья жена?..» Я присутствовал на заседании вместе с митрополитом Флавианом. Мы надели клобуки — и поспешили исчезнуть… Скандал грозил обратиться в общую свалку и получить неприятную огласку.

Вспоминая мои петербургские знакомства, не могу не упомянуть и о двукратной моей встрече с о.Иоанном Кронштадтским.

Имя о.Иоанна, великого молитвенника и пастыря, громкое и славное, почиталось по всей России.

И неудивительно, что у некоторых депутатов явилось горячее желание посетить этого великого пастыря в Кронштадте, помолиться, побеседовать с ним, а кстати и посмотреть некоторые суда нашего военного Балтийского флота; последнее особенно интересовало крестьян и членов комиссии Государственной обороны.

В 1908 году нас поехало в Кронштадт человек тридцать. О.Иоанн хотя уже и физически слабел, но духом был бодр и продолжал свою неутомимую, кипучую пастырскую работу. Он принял нас очень ласково, долго с нами беседовал, предложил мне как епископу совершить позднюю Божественную Литургию в Андреевском соборе, а сам служил вместе с депутатами священниками раннюю — в одном из приделов. Я присутствовал и на этой ранней Литургии и тут имел случай наблюдать необычайный характер этого особенного, только ему одному свойственного, священнодействия: бесконечно долгую проскомидию с тысячами имен, которые он повторял, то совсем тихо, неслышно, то вдруг усиливая голос, почти громко выкрикивая; море голов, теснившихся к алтарю; благоговейные слезы умиления приступающих к Святой Чаше… и слышать горячую его проповедь, которую он говорил, снявши ризу, в одном подряснике. Чудилась евангельская картина, когда народ окружал и теснил Божественного Доброго Пастыря — Господа Спасителя нашего…

После Литургии и завтрака мы осматривали два броненосных крейсера — «Богатырь» и «Цесаревич». Не понимая технической стороны дела, я любовался их внешнею красотою: такие это были морские красавцы–великаны, воистину богатыри!

Во второй раз я посетил о.Иоанна (также вместе с членами Думы) летом в год его кончины, когда он, уже сломленный болезнью немощный старец, принимал нас в своей скромной квартире; мы видели, как трудно было ему с нами беседовать, как наше присутствие утомляло его, и поспешили скорее уйти, щадя его явно угасавшие силы.

Вскоре, а именно 20 декабря 1910 года, о.Иоанн скончался и был похоронен в основанном им монастыре в Петербурге, на Карповке. Его мраморная гробница, вся утопавшая в лилиях, сирени, в розовых и голубых гортензиях… помещалась в маленькой нижней церкви, полной благоухания свежих цветов, где я не один раз имел великое утешение священнодействовать.

Настоятельницей монастыря была добрая, но неглубокая м.Ангелина, любившая наряжаться в шелковые рясы. В миру она была скромной купчихой. Она любила приглашать приезжих архиереев на богослужение и угощать гостей чудесными рыбами, кулебяками… В числе их — и меня тоже.

Одно время в монастырь повадился Распутин, которого, однако, к удовольствию самой игуменьи, послушницы скоро отвадили. Стоит Распутин — пройдет одна из послушниц, взглянет на него и говорит вслух, точно сама с собой рассуждает: «Нет, на святого совсем не похож…» А потом другая, третья — и все, заранее сговорившись, то же мнение высказывают. Распутин больше и не показывался.

Тягостным явлением, с монастырем связанным, были «иоаннитки» — фанатические почитательницы о.Иоанна. Возникла эта секта в Кронштадте, в Доме трудолюбия, а оттуда стала перебираться на Карповку. О.Иоанн беспощадно их от себя гнал, а они рвались к нему из толпы и кричали: «Ты Христос! Ты Сын Божий!..» В своем диком фанатизме «иоаннитки» дошли до кощунства: они имели чашу с изображением о.Иоанна, вместо Христа, и творили всякие непотребства. Еще при жизни о.Иоанна секта стала распространяться по России. Даже к нам в далекую холмскую деревню ее занесли солдаты. Это обнаружилось, когда кто–то из них сказал священнику: «У нас есть новый Христос, нам попы не нужны…» Мне пришлось послать к о.Иоанну священника; он вернулся из Кронштадта с собственноручным письмом, в котором о.Иоанн со всею суровостью обличал этих изуверов.

Мои усилия ознакомить общество с Холмщиной и привлечь его внимание к судьбе холмского народа не оказались тщетными: о Холмщине заговорили в прессе и в общественных кругах. Это было мне нужно потому, что обсуждение законопроекта в комиссии безнадежно затягивалось и Холмский вопрос мог превратиться в один из тех надоевших своей неразрешимостью вопросов, которые в конце концов хоронят, пользуясь каким–нибудь формальным предлогом.

Мне хотелось оживить интерес к нему некоторых членов Думы, и я решил весною пригласить к себе в гости, в Холмщину, нескольких депутатов. «Посмотрите мой народ, может быть, вы тогда и меня поймете…» — говорил я. На мое приглашение отозвалось человек 10–15: Н.Н.Львов, граф Бобринский, Чихачев, Е.П.Ковалевский, Гижицкий и др.; их сопровождали два корреспондента: один от «Речи» (Кондурушкин), другой от «Нового Времени».

Сначала я повез их на Троицу в Леснинский монастырь. Праздник привлек в обитель, как всегда, тысячи богомольцев и произвел на моих гостей сильное впечатление. Здесь они впервые познакомились с духовным обликом холмского народа и были очарованы красотой его души. Отсюда я направился с ними в Холм, где наше Братство устроило им торжественный прием, а потом повез их по деревням, заранее предупредив священников о нашем приезде. Повсюду в русских селах нас торжественно встречали. Депутаты воочию убедились, что коренное русское население в Холмщине есть; что здесь у него идет вековая жестокая борьба за свою веру и народность; что мои хлопоты имеют серьезное, реальное основание. Во избежание упрека в пристрастности депутаты заезжали и к польским помещикам. Так, например, побывали в соседней с Леснинским монастырем усадьбе Дымши, который пригласил к себе в тот день несколько польских своих соседей; конечно, там всячески дискредитировали мою деятельность.

Поездка депутатов в Холмщину принесла двоякую пользу: холмское население приободрилось, почувствовало, что в Государственной думе о нем помнят, а я приобрел друзей законопроекта, к которым отныне мог апеллировать, когда поляки обвиняли меня в желании «четвертовать» Польшу.

Другую поездку — в Варшаву — организовал депутат от русского варшавского населения Алексеев (учитель гимназии), завзятый русак. Цель его была та же — ознакомить депутатов с жизнью русских в Польше, в данном случае в бывшей польской столице.

Я участвовал в этой поездке и говорил на одном польском собрании речь, в которой доказывал, что справедливое урегулирование русско–польских отношений на Буге (т. е. в Холмщине) благотворно отзовется и на Висле (т. е. в Варшаве).

Борьба в комиссии, однако, продолжалась. Депутат Дымша издал брошюру на русском языке — сборник «заявлений с мест» русских крестьян. Составители сборника хотели доказать, что русские крестьяне якобы не желают выделяться из пределов Польши и что с ними солидарны некоторые священники, «братчики», даже приходы… Подложность писем была очевидна. Писали их, по–видимому, управляющие польских помещиков: фамилии священников не совпадали с названиями деревень и т. д. Я сказал Дымше прямо: «Вы орудуете с фальшивыми документами». Он оскорбился и с раздражением просил призвать меня к порядку. «Здесь (в комиссии) представитель Министерства Внутренних дел, пусть он обследует этот вопрос. Но я утверждаю: в письмах представлены совершенно неверные данные», — настаивал я.

Чем закончится борьба за Холмщину, предвидеть было трудно — и поляки прибегли к разведке: дабы предварительно выяснить, как расположатся голоса в думском пленуме, когда будет обсуждаться этот вопрос, столь для них болезненный, — они внесли запрос типа «незакономерные действия правительства». Запрос касался мелкого частного дела — о костеле в Ополе, который в 1863 году во время польского восстания был закрыт (в нем обнаружили склад оружия) и потом передан православным. В 1905 году в разгар революционного движения поляки пытались его вернуть силою; православное население его не отдавало — произошла свалка. Власти восстановили законное владение костелом православными.

Я подготовился к выступлению, сказал горячую речь в защиту русских прав на костел и в подтверждение своих слов показал имевшуюся у меня медаль; ее выбили «самостийники» в 1905 году; на ней был изображен русский солдат, поверженный польским легионером, и была надпись: «За свободу и самостоятельность Польши». Дума отклонила запрос небольшим числом голосов, но все же победа осталась за мною.

Во время дебатов у меня произошло неприятное столкновение с Родичевым (к. — д.). В своей речи он напал на меня и сказал, что я «ставленник жандармов и полиции». Меня взорвала эта выходка, и я потребовал, чтобы он подтвердил обвинение документальными данными, в противном случае я оставлял за собою право сказать ему, что он допустил ложь и клевету… Родичев молчал. После заседания я спросил его: «Что вы говорите, Федор Измайлович?» — «Борьба так борьба… — ответил он. — Вы мне сдачи дали, мы «квиты…»

В русско–польских отношениях кадеты играли двойственную роль. Они зло нападали на правительство, обвиняя в притеснении поляков, и одновременно, не считаясь со справедливостью и пренебрегая фактами, не хотели признать, какие интриги, а иногда и организованное насилие вели поляки по отношению к русским. Это лицемерие меня возмущало. Как–то раз я с трибуны их обличил и закончил свою речь несколько резкой репликой. «Стыдно вам, господа!» — сказал я. Правая часть Думы мне аплодировала. Председательствующий в тот день барон Мейендорф за последние слова сделал мне замечание. Я смолчал, но за меня горячо заступились, и по адресу Председателя поднялись возмущенные крики. Я надел клобук и уехал домой. К вечеру пришла ко мне депутация с выражением в письменной форме сочувствия и протеста против действий Председателя. Я, конечно, не придал никакого значения этому инциденту, но все же в отношении к барону Мейендорфу некоторое время чувствовалась неловкость. Супруга барона прислала мне письмо. «Муж относится к вам с глубоким уважением… он исполнял свой долг… он не думал… не хотел и т. д.», — писала она.

Холмский законопроект волочился в комиссии без малого 3 года (1908–1911). Меня это удручало. Всякий раз, когда приезжал на каникулы в Холм, я чувствовал — все с нетерпением ждут от меня доброй вести, а я в ответ на расспросы и недоумение все говорю: «Подождите… потерпите…»

В 1911 году, весной, перед каникулами, я побывал у П.А.Столыпина. Он был на моей стороне, а мне благодаря его ясному национальному сознанию говорить с ним было легко. Столыпин обещал взять осенью судьбу законопроекта в свои руки. Это меня обнадежило. Но скоро надежда моя рухнула: 5 сентября Столыпина убили в Киеве…

Я ездил во главе холмской депутации на погребение. Мы возложили от Холмщины венок в виде креста, и я произнес надгробное «слово». Помню некоторые его фразы: «Сермяжная крестьянская Холмская Русь послала меня поклониться твоей измученной душе, твоему израненному телу… Итак, врагам России недостаточно было крови детей твоих — им нужны были твоя кровь, твоя жизнь… Кровь — семя жизни, она цемент, который скрепляет. И твоя кровь послужит возрождению России, скреплению ее национальных сил…»

Государь на погребении не был — только накануне похорон поклонился праху. Вдова О. Б. Столыпина сказала Государю: «Не перевелись на Руси Сусанины…» К сожалению, к моменту этой трагической смерти популярность Столыпина при дворе уже стала меркнуть. В высшем свете завидовали большой его популярности, язвительно называя его Петром IV.

Для нас, националистов, утрата Столыпина была потерей тяжкой. Он долго жил в Западном крае, и это обострило его чуткость к национальным вопросам, поэтому мне было так легко излагать перед ним нашу Холмскую проблему, и по темпераменту он был живой русский человек.

Новый Председатель Совета Министров В. Н. Коковцов к нашим холмским делам относился довольно безучастно. Еще при жизни Столыпина я имел случай в этом убедиться, когда хлопотал о постройке железной дороги в южной части Холмщины. Отсутствие железнодорожного пути обрекало эту область — житницу края — на экономический застой. Везти зерно на ближайшую станцию за 80–90 верст — не оправдывались расходы; сбывать на месте — не было покупщиков; и крестьяне отдавали его чуть ли не даром евреям–скупщикам. Граф Замойский мечтал о постройке железной дороги тоже, но хотел, чтобы ее провели через все его фольварки. Польские инженеры составили удобные для него проекты и почти заручились согласием Министра Финансов. В это время я разговорился о дороге с некоторыми капиталистами и членами Государственного совета и у нас возник план концессии, причем работы мы предполагали производить с помощью местных рабочих. Столыпину план очень понравился. Я сунулся с нашим проектом к В. Н. Коковцову, но он встретил его холодно: «Мне странно видеть епископа хлопочущим о железной дороге, — сказал он. — Ваши капиталы дутые. Нужна экспертиза. К тому же я наполовину связан обещанием». — «Я ратую за русские национальные интересы», — возразил я. Но Министр отстаивал свою точку зрения: железная дорога — финансовое предприятие, а деньги не имеют ни запаха, ни вкуса, ни национальности… Я сослался на Столыпина, на его одобрение нашего плана. «Ах, этот Петр Аркадьевич…» — посетовал на него Коковцов.

Мне надо было выяснить отношение к проекту Военного Министра, и я отправился к Сухомлинову. Он очень не любил Коковцова из–за разных финансовых разногласий в ассигновках на военное ведомство. План постройки железной дороги Сухомлинов встретил благодушно и заверил меня, что с его стороны никаких препятствий не будет. К сожалению, его поддержкой воспользоваться не пришлось. После убийства Столыпина разговоры о концессии замолкли до конца III Думы.

Холмский законопроект по–прежнему пребывал в комиссии без движения. Коковцов в моей беседе с ним о Холмщине интереса к ее судьбе не проявлял. «Препятствовать не буду, но смысла не вижу, вопроса не знаю, защищать законопроект не буду — поручу его кому–нибудь…» — сказал он. А тут еще, на наше несчастье, Товарищ Министра Крыжановский, наш земляк, доброжелатель и неутомимый помощник в комиссии и в недрах министерства, ушел из министерства и занял пост Государственного секретаря, не имеющий прямого отношения к живой творческой законодательной работе. Со всех сторон были одни неудачи, и я приуныл.

Коковцов поручил Товарищу Министра Внутренних дел Макарову представить Думе наш законопроект. После долгих томительных усилий мне удалось настоять, чтобы его внесли на обсуждение общего собрания. Вступительную речь по поводу законопроекта сказал тоже Макаров. Он, конечно, мало был знаком с этим вопросом, и в его речи ясно чувствовалась спешная, теоретическая подготовка, но все же он добросовестно его изучил и не сделал больших ошибок. После первого обмена мнений снова началась прежняя волокита: то законопроект ставили на повестку дня, то снимали, то включали последним, заведомо зная, что в тот день очередь до него не дойдет. Наконец был момент, когда просто решили от него отделаться и его похоронить.

Однажды у нас, националистов, было собрание в нашем клубе: приехали члены партии из провинции. Поляки, увидав, что нас нет, сговорились с левыми и, в спешном порядке проголосовав ряд мелких законопроектов, решили с нашим законопроектом покончить. Шингарев (к. — д.) предложил снять его с обсуждения и вообще стоял за его провал. Если бы дело дошло до голосования, все было бы кончено. Но мы успели примчаться на извозчиках и этому помешали. Было постановлено перейти к его постатейному чтению. До конца апреля продолжались томительные, подчас бурные, прения при постатейном обсуждении законопроекта; каждое положение приходилось брать с бою. Наконец 26 апреля (1912г.) наш проект был поставлен на окончательное голосование в пленуме. Интерес к Холмскому вопросу возрос уже настолько, что зал был переполнен. Наш докладчик Чихачев (в тот день нарядный и торжественный) посоветовал мне взять перед вотумом слово «по мотивам голосования» и сказать краткую лирическую речь, чтобы воздействовать на чувство слушателей. И я сказал вкратце следующее:

– Из этого благородного собрания, из этого прекрасного зала, моя мысль переносится туда, под соломенные крыши бедных холмских крестьян… Несладка была их жизнь в прошлом… Наш законопроект — великий просвет в их темной жизни. Они терпеливо — 5 лет! — ждут зари новой жизни, решения своей участи… Этот вотум для них — решение кардинального вопроса: быть им или не быть? развиваться на национальных началах или быть подавленными польско–католической стихией? Мне хотелось бы, чтобы депутаты спросили свою совесть и подумали об этой трагедии холмского народа…»

После меня взял слово польский депутат Гарусевич:

– Я тоже привлекаю внимание Думы. Это голосование — клин, который хотят вбить между русскими и поляками… Если вы примкнете к законопроекту — это крышка гроба! Поляки этого вам не простят!..

Голосование… Левые, поляки, инородцы голосовали против; некоторые левые октябристы до вотума из зала исчезли; остальные октябристы в подавляющем большинстве и вся правая сторона Думы голосовали за законопроект. Он прошел почти 50–60 голосами. Аплодисменты, приветствия… Все меня поздравляют. А у меня чувство — гора с плеч свалилась…

Победа в Думе не означала, что борьба окончена. Нужно было еще провести законопроект через Государственный совет, а там я предвидел немало подводных камней. Я защищал интересы серенького крестьянина, не умевшего отстаивать свое национальное сознание. Польская аристократия имела родственные и дружеские связи в столичном обществе, в его высших сферах, — это тоже надо было учитывать. Я посетил несколько членов Государственного совета: профессора Богалея (левый), лидера правых — Дурново, Нейдгарта (центр); разослал всем членам свои брошюры. Дурново обещал мне поддержку — однако горячего сочувствия я у него не встретил. «Я не могу назвать себя вашим сторонником, — сказал он, — но вижу, что законопроект в такой стадии, когда его назад уже не повернуть…» Председатель Государственного совета Акимов тоже обещал наш законопроект поддержать, но посоветовал предварительно поговорить с Витте. «Если его «по шерсти», то он поможет…» — заметил он, намекая на чувствительность бывшего министра в вопросах самолюбия.

Наступил уже май. К концу весны Государственный совет был всегда перегружен делами и я стал тревожиться, успеет ли он рассмотреть наш законопроект до летних каникул.

По приглашению архиепископа Варшавского Николая к 20 мая я должен был прибыть в Варшаву на освящение нового собора. Он был заложен еще архиепископом Флавианом Варшавским, бывшим потом митрополитом Киевским, и строился на моих глазах. Вместе со мной на освящение поехали митрополит Флавиан и Обер–Прокурор В.К.Саблер.

Перед самым отъездом — телефон… Голос Саблера: «Доброе здоровье, ваше высокопреосвященство!» — Почему «высоко»? — в недоумении спросил я. Тут выяснилось, что после холмской моей победы в Думе я удостоен особого Высочайшего рескрипта с возведением в сан архиепископа (в сане епископа я пробыл всего 9 лет). Под впечатлением этой неожиданной вести я из Петербурга и уехал.

Поездке в Варшаву я был рад. Отдых, хоть краткий, был мне необходим, уж очень я за зиму устал и измучился.

На освящении я встретился со своими старыми «друзьями»: с генерал–губернатором Скалоном, с правителем его канцелярии Ячевским, а также кое с кем из местной чиновной знати. Натянуто улыбаясь, они поздравляли меня с успехом в Думе — явно «on faisait bonne mine au mauvais jue…» На освящении я служил в золотом облачении, которое собор поднес мне в дар. После богослужения был обед у архиепископа, а на следующий день у генерал–губернатора. Архиепископ Николай, оберегая меня, уговаривал быть осторожным: «Ради Бога, не разъезжайте неосмотрительно по городу, как бы вас поляки не подстрелили…»

Высокопреосвященный Николай был добрый человек, но очень самолюбивый, шумливый, неврастеник и крикун. Во время крестного хода он заметил, что воспитанники какого–то военного училища выстроились под начальством воспитателя–офицера и стоят в шапках (по правилу училища снимать шапок им и не надлежало). Владыка Николай разнес воспитателя и потребовал, чтобы шапки были сняты. Эта сцена рассмешила Саблера, потому что громовой голос владыки сливался с громом надвинувшейся ко времени крестного хода грозы. «Пуще грома гремит святитель…» — смеясь, заметил Саблер.

Вскоре по возвращении в Петербург я узнал, что в Государственном совете Холмский законопроект поставлен на повестку.

Заседание, решавшее судьбу всего моего дела, открылось под председательством Акимова. Это был грозный и громогласный Председатель, не стеснявшийся останавливать ораторов, какова бы ни была степень их заслуженности. «Ваше высокопревосходительство… ваше превосходительство», — начинал он и переходил к строгому внушению. Докладчиком по нашему делу был член Государственного совета, бывший Товарищ Министра А.С.Стишинский. От правительства в защиту законопроекта выступил Министр Макаров.

Дебаты выявили наших сторонников и противников. «За» законопроект были: протоиерей Буткевич, профессор Богалей; «против» — Н.С.Таганцев, Максим Ковалевский, все польское коло и вообще вся левая сторона Совета. Представитель центра граф Олсуфьев в своей речи был даже язвителен. Он подверг критике зигзагообразные границы Холмской губернии и насмешливо отозвался об ее очертаниях: «Так подвыпивший крестьянин «мыслете» выводит…» Он не учитывал нашего стремления точно придерживаться 30–процентной нормы русского населения и уже в зависимости от нее проводить границы, не считаясь с тем, какие получатся очертания на карте. Всякий раз, когда он упоминал в своей речи мое имя, он говорил «епископ, а теперь — архиепископ Евлогий…», подчеркивая последние два слова и тем самым намекая, что Холмский законопроект якобы послужил мне средством для моей карьеры.

На заседании присутствовали все министры, но при голосовании Коковцов и кто–то еще из министров исчезли… Законопроект прошел большим числом голосов. Борьба была окончена и завершилась полной победой.

Я посетил Акимова и членов Государственного совета, содействовавших нашему главному Холмскому делу, и выразил им мою благодарность.

Пятилетний срок существования III Государственной думы был на исходе, основная задача моя была выполнена — теперь я мог ехать спокойно в свою епархию. Однако свое возвращение я немного отсрочил.

Перед самым отъездом архиепископ Сергий Финляндский предложил мне съездить на Валаам, на праздник Валаамских Чудотворцев преподобных Сергия и Германа. С нами собрался на праздник и Саблер. Дорогой, на пароходе, архиепископ Сергий спросил меня, не хочу ли я перейти из Холма в другую более спокойную и удобную епархию, и предложил мне Симферопольскую кафедру: частые посещения Крыма царской семьей, южный климат, прекрасная крымская природа… по их мнению, это были несомненные преимущества Таврической епархии. Я отказался: работа по проведению закона в жизнь только теперь и начнется: новый губернатор, новые губернские учреждения — все эти основы новой жизни требовали моего присутствия в Холмском крае как главного виновника этой реформы, да и психологически невозможно оставлять паству, когда с ней уже сроднился… На этом наш разговор и кончился.

15 июня III Дума и Государственный совет были распущены после пятилетнего благополучного существования, а 23 июня вскоре после моего возвращения с Валаама, в день Владимирской иконы Божией Матери, Холмский законопроект был Высочайше утвержден. Трудно себе представить восторг и ликование народа, когда я вернулся в Холм победителем…

#Путь_моей_жизни

 

Митрополит Евлогий (Георгиевский): «Самостоятельный епископ (1905–1906)»

Вскоре после Холмского праздника волны революции, которые бушевали уже по всей России, докатились и до нас. Появились зловещие признаки. Не слышно больше в городе паровозных свистков: забастовала железная дорога. Служу всенощную — потухло электричество: прекратила работу электрическая станция. А далее быстро стали нарастать события. Добежала до нас весть о погромах в Седлеце, в Белостоке… — весть страшная, угрожающая поджечь и у нас темные страсти. Холм полон пороху — много учащейся молодежи и состав ее смешанный: евреи, поляки, русские; в те дни всеобщего возбуждения национальное чувство у всех обострилось, атмосфера накалилась…

Еврейское население направило ко мне делегацию.

— Используйте ваше влияние, помогите, чтобы погрома не было, — просили меня делегаты.

— Дайте слово, что ваша еврейская молодежь не выйдет на улицу, — сказал я.

Условие было выполнено, и погрома у нас не было. Впоследствии, когда я покидал Холмскую кафедру, эта же делегация в благодарность за мое вмешательство поднесла мне Библию (Ветхий Завет) на пергаменте, с серебряными крышками.

22 октября, через пять дней после обнародования манифеста, по окончании обедни собрались у меня к чаю несколько человек гостей. День был ненастный. Ветер, дождь, слякоть. И вот из окон вдруг видим — шествие: манифестация учащейся молодежи… Ученики железнодорожного училища, воспитанники учительской семинарии, гимназисты окружили кольцом гимназисток, в коричневых платьях и черных фартучках, и шествуют по грязной улице, а сбоку идет «страж уезда» -– уездный начальник…

Потом выяснилось, что кучка юных демонстрантов ходила с раннего утра от одного учебного заведения к другому, устраивала перед ними летучие митинги; агитаторы произносили зажигательные противоправительственные речи, убеждая товарищей присоединяться к демонстрации. В женском училище они не ограничились речами, а перешли в наступление: отпихнули начальницу, которая не хотела их пропускать в здание, и бросились в дортуары; согнали перепуганных учениц, поставили в ряды и повлекли на манифестацию. Из гимназии прошли к духовному училищу. Смотритель детвору отстоял: «Нашли кого звать! Ведь еще клопы… Что они понимают!» Тогда толпа направилась к духовной семинарии. Тут ее встретил решительный отпор. Семинаристы с криком «Жидовские прихвостни!» плевали из окон на манифестантов. Семинария была по духу «правая» (ректором ее был архимандрит Дионисий) и явила пример преданности существующему государственному порядку. Будь это во Владимире, семинаристы пошли бы впереди толпы.

Демонстранты шатались по городу весь день. Проморили и до слез утомили бедных гимназисток, сами продрогли и к вечеру, грязные и голодные, стали расходиться. Тем дело и кончилось.

На следующий день я приехал в семинарию и похвалил воспитанников. «На окраинах надо твердо держаться своего национального монархического знамени, — сказал я, — но удержитесь и от другой, «своей», демонстрации. В городе стоят полки, вчерашняя манифестация могла оскорбить их патриотическое чувство — может быть взрыв, надо быть благоразумными».

Действительно, на следующий день поднялась обратная волна. Опять шли какие–то школы, отставные старички–военные… Толпа несла портрет Государя и пела «Боже, Царя храни!». Однако все прошло мирно, без инцидентов. Внешне революционная стихия как будто затихла, но пламя ее не погасло. Поднялись поляки со своими польскими запросами, русские — со своими, и началась борьба.

Русское население Холмщины привыкло опираться на правительственную власть и теперь тоже рассчитывало на ее защиту, но местные власти растерялись, а в Варшаве, административном нашем центре, не было проявлено ни мужества, ни инициативы. В Польском крае революция проявилась бурно. В Варшаве было массовое избиение стражников. В университете возникли серьезные беспорядки. Еврейский погром в Седлеце носил характер жестокой расправы. Начали стрелять евреи, тогда нарвские гусары учинили нечто невероятное. По уставу полка, офицеры — их было до 50 человек — не имели права жениться, только командир был женатый. Можно себе представить, до какой распущенности дошли в обстановке погрома холостяки без узды… Вообще положение создалось в привислянских губерниях тревожное, представителей власти пугающее. Генерал–губернатор Скалон укрылся в крепости, другие начальствующие лица бездействовали. Правительственный корабль точно потерял направление.

Я собрал Совет Холмского Братства и сказал горячую речь — призывал действовать, а не сидеть сложа руки. Было постановлено издать брошюру, чтобы успокоить народ и убедить его крепко отстаивать национальные русские начала, держаться существующих государственных устоев…

По всем губерниям России уже шли подготовительные работы к I Государственной думе. Холмщина своей курии не имела. Она входила в состав административного управления Привислянского края, и проект 60–х годов о выделении ее в отдельную губернию, который раза два–три выдвигали русские патриоты, систематически погребали правительственные канцелярии то в Варшаве, то (при Победоносцеве) в Петербурге. Значения проекта никто не хотел понять. Для правительственных инстанций дело шло просто о видоизменении черты на географической карте России. Между тем проект отвечал самым насущным потребностям холмского народа, он защищал от полонизации вкрапленное в административный округ Польши русское население, отнимал право рассматривать Холмщину как часть Польского края. Русские патриоты понимали, что выделение Холмщины в отдельную губернию было бы административной реформой огромного психологического значения. Однако проект встречал оппозицию даже в лице варшавского генерал–губернатора. Он видел в нем проявление недоверия к мощи и нравственному авторитету его власти. Так рассуждали и другие противники холмской административной самостоятельности. Объяснялось это полным незнанием народной жизни. Так, например, когда я по должности викарного епископа был в Варшаве с визитом у генерал–губернатора Максимовича, он с удивлением спросил меня: «А что такое Холмщина? Это Холмский уезд?» У него не было самого элементарного понятия об области, входившей в состав подчиненных ему губерний. Где ж ему было знать многовековую историю многострадального холмского народа! Он приказал принести географическую карту, и я должен был ему указать пределы Холмщины.

После заседания Совета Холмского Братства, созванного мною в те бурные дни, специальная его комиссия стала работать над вышеуказанным законопроектом, а потом было решено отправить в Петербург делегацию со мною во главе. Поначалу мы на Государственную думу не рассчитывали, а надеялись добиться проведения законопроекта в административном порядке. Однако поездку пришлось отложить: 2 ноября (1905г.) скончался владыка Иероним. Мне надо было присутствовать на похоронах.

От Холма до Варшавы езды часов 8–9 по прямой линии. Ввиду забастовок я ехал почти сутки, окольными путями, с долгими остановками на передаточных станциях.

Тело архиепископа Иеронима покоилось уже в гробу в большом зале архиерейского дома. На панихиды съезжалась вся официальная Варшава. Настроение в городе было тревожное. Председатель Судебной палаты Постников сказал мне: «Мои присяжные поверенные сегодня шелковые…» — «Почему?» — «Говорят, Вильгельм стягивает под Калишем войска, поэтому дан лозунг: лояльность русским властям». (Немцев боялись). Генерал–губернатор предупредил меня, что в городе неспокойно и на похоронах придется это учитывать. Я сказал, что я сам поведу похоронную процессию через всю Варшаву на кладбище и пойду с посохом впереди колесницы. Меня стали отговаривать, но я был молодой, упорный, и стоял на своем. Генерал–губернатор встревожился: «Я пришлю гродненских гусар и казаков, чтобы вас охранять…»

На погребение от Синода был командирован архиепископ Виленский Никандр. Отпевание длилось долго, часа три. Я служил в серебряных ризах, которые мне подарили дети покойного. По окончании богослужения, не раздеваясь, я выступил в поход. Архиепископ Никандр следовал в карете. Процессия достигла кладбища уже в сумерки. Из духовенства дошло лишь человек пять–шесть (а их было около двадцати), остальные незаметно ускользнули в переулки, успевали переоблачиться и на извозчиках вовремя прибыть на кладбище.

У архиепископа Иеронима был выстроен прекрасный храм–склеп. Там была могила его сына. В этом же склепе мы и его похоронили. Начался разъезд. Карет было так много, что образовалась длиннейшая вереница. Я ехал вместе с архиепископом Никандром. Шел дождь, было холодно, в запотелые окна ничего не видно. Вдруг на пути мы остановились. Келейник объяснил, что задержка у полотна железной дороги: надо поезд пропустить. Я очень устал и на это обстоятельство не обратил никакого внимания.

В архиерейском доме был приготовлен пышный поминальный обед. Среди присутствующих чувствовалось какое–то смятение. Что случилось? Оказалось, что в одну из первых карет, в которой ехали два протоиерея, была брошена бомба. К счастью, она не взорвалась — скатилась в углубление для стока воды, но стекла кареты разлетелись вдребезги. Нас сопровождали гусары и казаки. Они набросились на дом, откуда бомба была брошена, изрешетили его пулями. Двоих преступников арестовали. Дальнейшую судьбу их я не знаю. Я был возмущен. Даже мирную процессию и ту не пожалели! На обеде я смело высказался, горячо говорил об отеческом, попечительном отношении покойного владыки к духовенству и народу, которое заслуживало большей любви и ревности, чем это было проявлено сегодня… Я видел, как некоторые духовные лица дорогой ускользали… Один протоирей мне ответил: «Покойник нас понял бы, а вот молодой нас не понимает».

После похорон недели две мне пришлось прожить в Варшаве. Пришел указ Святейшего Синода: впредь до назначения нового архиепископа я должен управлять одновременно и Варшавской, и Холмской епархиями. Епископ Никандр уехал в Вильно. Я жил в архиерейском доме. Члены консистории моим пребыванием в Варшаве не очень были довольны. Поводом к неудовольствию послужило следующее обстоятельство:

«17 октября» всколыхнуло всю Россию. Реформа государственного устройства повлекла за собой и проект реформы Церкви. Записка графа Витте была знаменательным событием. Он внес ее на рассмотрение особого комитета под председательством Петербургского митрополита Антония, в который вошли виднейшие государственно–административные лица. В своих работах совещание должно было учитывать тревожное предостережение, запечатленное крылатым словом «Русская Церковь в параличе». Совещанию предстояло обсудить преобразования в церковном управлении, а также вопрос о созыве Церковного Собора и о патриаршестве. Тут возник конфликт между Победоносцевым и Саблером. Победоносцев не сочувствовал обновлению государственного и церковного строя. Поборник абсолютизма, он не скрывал своего неудовольствия. На совещание не поехал — прислал Саблера: когда у него возникали трения с кем–нибудь из архиереев, обычно их улаживал Саблер. Так было, когда Победоносцев поссорился с митрополитом Палладием. Саблер уладил конфликт с помощью спокойного и мудрого Финляндского архиепископа Антония, которого томило, как и многих иерархов, засилие бюрократизма в Церкви; он поддерживал с Саблером добрые отношения. Архиепископ Антоний как–то раз откровенно сказал ему: «Знаете, Владимир Карлович, мы вас любим, но у нас камень за пазухой против засилия Обер–Прокурора». Саблер отшутился: «Я не знал, что сердце владык — каменоломня…»

На радость всем членам совещания и самого Витте Саблер согласился со всеми проектами церковных преобразований. В воздухе точно повеяло весной… Расцвела надежда на новую эру в русской церковной жизни. Было постановлено представить через митрополита Антония заключение совещания Государю. Победоносцев был вне себя. Он написал Царю конфиденциальное письмо, резко высказался против патриаршества, пугал, умолял отклонить резолюцию совещания. Саблер был уволен в отставку без ордена и рескрипта. Вскоре покинул пост Обер–Прокурора и Победоносцев. После его отставки я получил от него нежное письмо. Помню некоторые его фразы: «Положение сделалось невыносимым… В среде самой Церкви появились волки, которые не щадят овец. Настала година темная и власть тьмы, и я ухожу… Вас же поручаю Богу и Духу благодати…» Победоносцев не доверял русской иерархии (и вообще мало кому доверял), не уважал ее и признавал лишь внешнюю государственную силу.

Когда зашла речь о реформе Церкви, в Петербурге нашли нужным запросить епархиальных архиереев, дабы они высказались, какие следует отменить непорядки в церковной жизни и какие, по их мнению, нужны преобразования. Я был тогда в Варшаве и обратился к секретарю консистории, чтобы узнать, было ли что–нибудь сделано в этом направлении до меня. «Владыка Иероним болел, ему было не до этого. Он предоставил нам полную свободу в этой работе. Вот, что мы написали…» — доложил секретарь. Написанное я просмотрел. Оказалось, сделано было мало… Своего недоумения я не скрыл, отметил на донесении, что в составлении этого проекта я не участвовал, а представляю его лишь по должности заместителя. Покончив с консисторией, я уехал в Холм. Консистория была мною весьма недовольна. В Варшаву назначили Таврического епископа Николая.

Рождество я провел у себя в Холме.

В один из мрачных зимних вечеров, в конце этого года (1905 г.), приехал ко мне молодой священник, по фамилии Безкишкин. Он был в таком потрясенном душевном состоянии, что я не знал, как его и успокоить. Ему пришлось присутствовать при казни невинного человека, и с этой вопиющей несправедливостью он примириться не мог. В ту зиму у нас было введено военное положение, тем самым все уголовные дела переходили в ведение военного суда, причем приговоры приводились в исполнение в двадцать четыре часа. В пограничном городе Томашеве убили еврея. Подозрение пало на солдата. Суд приговорил его к смертной казни. Старенький священник от обязанности напутствовать Святыми Тайнами смертника уклонился и послал молодого помощника, недавно окончившего нашу семинарию. Когда–то он был там моим жезлоносцем. Это был красивый мальчик с чудным голосом. Товарищи считали его моим любимчиком и всячески его травили; довели его до того, что он пытался выброситься из окна. Я строго наказал тогда двух–трех мальчиков, и его оставили в покое, но от меня он с той поры отдалился. Едва прошел год после рукоположения в священники, как пришлось ему вести человека на казнь… На исповеди он узнал, что солдат не виновен. Как примирить невиновную душу с вопиющей несправедливостью? Дорогой от города к урочищу, где солдата должны были расстрелять, он рассказывал ему о жизни Христа. Пережитое душевное потрясение оставило в священнике след неизгладимый: он озлобился, встал в оппозицию к духовному начальству. На предвыборном собрании во II Государственную думу он выступил против меня и был моим конкурентом. «Разве вас может понять архиерей? Разве у вас есть общее с человеком в хоромах?!» — восклицал он, обращаясь к избирателям. Впоследствии я навязал его преосвященному Платону в Америку. Простился он со мною миролюбиво. Перед отъездом подарил мне дешевенькую панагию: «Хочу, чтобы вы меня вспоминали». Кажется, в Америке он умер. Если б не надрыв в первый год священства, изломавший душу, он мог бы быть прекрасным священником.

После святок я отправился в Варшаву сдавать должность новоназначенному епископу Николаю; оттуда мне надо было ехать в Петербург с нашим проектом о выделении Холмщины в отдельную губернию.

Генерал–губернатор Скалон отнесся к проекту недоброжелательно, видел в нем личную обиду: «Я ведь всегда иду вам навстречу…» Я ссылался на историю нашего края, особую народную психологию, особые пути и задачи: «Я желаю Польше самоуправления, однако и Холмщине надо оберегать свою самобытность. Ее надо по–новому очертить, отделив от Польши…» — убеждал я Скалона. Он стоял на своем. «Я буду с вами спорить», — сказал он.

В Петербург я приехал зимним утром. На вокзале меня встретил благочинный Лавры и ожидала карета митрополита. Это были дни московского восстания, бурных заседаний петербургского Совета рабочих депутатов, выступлений Хрусталева–Носаря и т. д.

В столице я пробыл долго — протискивал наш проект в правительственных кругах. Побывал и у Председателя Совета Министров Витте, и у Министра Внутренних дел Столыпина. Витте принял меня нелюбезно, сидя в небрежной позе с сигарой во рту. Думаю, этот оттенок небрежности он придал приему не без нарочитости.

– Выделение Холмщины… да что это такое — «Холмщина»? Какое это имеет значение? Я скажу, чтобы рассмотрели…

Столыпин сразу понял важное национальное значение проекта и обещал рассмотреть его в совещании в моем присутствии. Проект он передал своему Товарищу Крыжановскому, который образовал комиссию под своим председательством для рассмотрения нашей записки. В Петербург был вызван управляющий канцелярией варшавского генерал–губернатора Ячевский, умница, тонкий человек, но мой ярый враг. Выписали люблинского и седлецкого губернаторов. Приехал и Скалон. Заседания шли недели две–три. Всего было четыре–пять заседаний. Члены комиссии горячо спорили. В сущности, никто, кроме Ячевского, в курсе дела не был. На последнем заседании Скалон хотел сделать решительный натиск. Были торжественно разложены географические карты, этнографические и вероисповедные атласы с обозначением по уездам процентного соотношения русских и поляков, православных и католиков. Скалон начал важно критиковать записку, но через пять минут запутался, и, если бы не Ячевский, который поспешил ему на, помощь, он очутился бы в весьма жалком положении. Меня поддерживал Крыжановский (племянник матери Афанасии, игуменьи Радочницкого монастыря). В конце концов поручили Министру Внутренних дел разработать законопроект и представить его на одобрение Государя. Проект залежался. Его пришлось проводить уже в III Государственной думе.

Выборы в I Государственную думу дали от Привислянского края сплошь поляков. Мы написали новую записку о даровании полмиллионному православному его населению хоть одного представителя. К нам присоединилось и русское население г.Варшавы: в городе было много русских торговцев и чиновников, и им тоже хотелось иметь своего представителя. На этот раз в Петербург я не ездил. Записка была послана.

Летом 1906 года бурную I Государственную думу распустили. Своими революционными речами она поджигала всю страну. После роспуска пришла бумага: нам и г.Варшаве разрешили иметь по одному представителю. Мы приободрились и стали готовиться к выборам.

Наш избранник был особенный: его избирало только православное население Люблинской и Седлецкой губерний, иначе говоря, Холмский край. Порядок выборов у нас был такой: сначала избирались уполномоченные от приходов; они съезжались на уездное собрание и выбирали своего представителя в Холмское избирательное собрание, которое и выбирало депутата в Государственную думу. Я был выбран от Холма и оказался в числе членов Холмского избирательного собрания. Выборы состоялись в Холме, в зале Холмского Братства. Председатель Люблинского суда руководил избирательным собранием.

На предвыборном совещании выяснилось, что большинство считает желанным кандидатом меня. Я пережил мучительные дни. Тревожили сомнения, как мне поступить: оставаться ли дома и работать по–прежнему в тесной связи с приходами — или лучше на пять лет покинуть Холмщину, но зато находиться в Петербурге, когда будут решаться главные жизненные вопросы нашего края? Я был в смущении и кандидатуру свою отклонял: «Мне трудно. Я не привык к политической деятельности, да и сан мой мешает… Толку не будет… Неужели вам будет приятно, когда вашего архиерея политические противники будут обливать грязью?» Мою нерешительность победил один волостной старшина («войт»). Он сказал: «Владыка, Христос ни о чем не думал, когда пошел на крест за людей, а вы образ Его носите…» Его слова меня поразили. Из 40 голосов за меня было подано 38 — и я был выбран депутатом.

На душу легла огромная тяжесть. I Дума уже показала, что стоять на правых позициях, быть монархистом, нелегко…

Выборы закончились недели за две–три до открытия II Государственной думы, которое состоялось 20 февраля 1907 года. Надо было успеть собраться, дать распоряжения: какие дела надлежит посылать мне, какие решать дома, каковы будут полномочия моего заместителя и проч. Одновременно начали меня чествовать. Со всех сторон — телеграммы, поздравления… Эти почести меня не очень радовали.

Уезжал я в воскресенье. Служил взволнованный, бледный, как полотно. В прощальном «слове» просил молитв паствы, а Холмское Братство просил снабжать меня сведениями, документами и поддерживать и дальше наше живое взаимное общение. Потом был напутственный молебен. В храме чувствовался общий подъем.

Ехал я в салон–вагоне. На каждой станции меня встречал народ, неведомо какими путями узнавший о моем проезде. Иконы, хоругви, крестные ходы, священники, подношения «хлеба–соли», вручение мне петиций… И так через всю Холмщину. Была зима, мороз… Всюду мне приходилось говорить. Под конец я совсем охрип. В Бресте — центральной узловой станции — зал был переполнен народом. Ораторы из толпы приветствовали меня. И вновь посыпались петиции.

В Петербурге я все петиции прочитал, во всех разобрался. В них были изложены и жалобы, и просьбы. Основная тема — наболевший аграрный вопрос. Я понял, что это жгучая боль народа и что на меня холмским населением возложены большие упования. Я должен для всех добиться чаемых реальных благ. Так поняло население роль депутата.

#История_РПЦ

О лубенском расколе

В течение почти всего ХХ столетия Украинское Православие сотрясали церковные смуты и расколы, главной причиной которых стало привнесение в церковную жизнь идеологии национализма и сепаратизма. Так было и в послереволюционные годы, когда, покровительствуя раскольникам -«самосвятам» советская власть пыталась разрушить церковную жизнь на Украине. История повторилась и в годы Великой Отечественной войны, когда гитлеровцы намеревались использовать автокефалисткий раскол Поликарпа Сикорского для того, чтобы успешнее утвердиться на оккупированной Украине. К сожалению, автокефалистские расколы стали реальностью церковной жизни и на рубеже XX-XXI столетий, став отражением ожесточенной политической борьбы в получившей государственную самостийность Украине. Забвение исторических ошибок прошлого по-прежнему чревато их повторением, и длинный перечень раскольничьих «церквей», активно пополняемый в наши дни, — наглядное тому подтверждение.

Думается, что по этой причине история украинских раскольничьих движений прошлых лет заслуживает самого пристального внимания, даже если речь идет о таких маргинальных сообществах, как мало вспоминаемый сегодня т.н. «Лубенский раскол». Его бесспорным организатором и лидером был лжемитрополит Феофил Булдовский.

Булдовский родился в 1865 г. в Полтавской губернии в семье священника украинского происхождения. До революции 1917 г. служил священником в Полтавской епархии Русской Православной Церкви. Был известен своими националистическими убеждениями. После революции активно включился в движение за украинизацию Православной Церкви на Украине и обретение ею автокефалии. На Полтавском епархиальном съезде, проходившем 3-6 мая 1917 г., националистическая позиция протоиерея Феофила Булдовского и его единомышленников стала доминирующей. На съезде был представлен подготовленный Феофилом Булдовским доклад «Об украинизации Церкви». По докладу съездом была принята резолюция, излагавшая программу переустройства Церкви на Украине и пробуждения национального сознания в церковной среде. Резолюция предусматривала: введение украинского языка в качестве богослужебного; возрождение в богослужебной практике древних чинов, обрядов и обычаев, ранее существовавших на Украине; строительство храмов в национальном стиле; украинизацию Киевской Духовной академии и других духовных школ на территории Украины; запрет на поставление великороссов на епископские кафедры Украины и т.д. Полтавский епархиальный съезд также постановил войти в сношение с другими епархиями на предмет созыва Всеукраинского церковного собора и выработки совместной программы украинизации Церкви.

После того, как в ходе послереволюционных преобразований в церковной сфере духовная консистория Полтавской епархии была заменена епархиальным управлением, протоиерей Феофил Булдовский вошел в состав последнего и стал в нем лидером украинофильской группировки духовенства. Однако Булдовский испытал на себе значительное влияние архиепископа Полтавского Парфения (Левицкого), который, выступая за усиление национального украинского начала в церковном жизни, тем не менее призывал к проведению украинизации в строгом соответствии с канонами Православной Церкви. Близость позиции архиепископа Парфения и протоиерея Феофила обусловила резко негативное отношение обоих к Киевскому собору 1921 г., положившему начало т.н. «Украинской автокефальной православной церкви» (УАПЦ) и ее неканонической иерархии «самосвятов»-липкивцев.

«Самосвяты» развернули на Полтавщине активную деятельность, поставив в 1922 г. Константина Кротевича «епископом Полтавским», а Александра Ярещенко — «епископом Лубенским». Оба самосвятских лжеархиерея стали пропагандировать среди полтавской паствы националистическо-модернистские идеалы УАПЦ. Их деятельности пытались воспрепятствовать приверженцы украинизации на канонических началах. С этой целью к епископу Полтавскому Григорию (Лисовскому), который в 1922 г. сменил скончавшегося архиепископа Парфения, обратилась группа священнослужителей с просьбой о поставлении викарного епископа для г. Лубны из числа клириков-украинофилов. В качестве кандидата на Лубенскую кафедру был предложен протоиерей Феофил Булдовский, священник кладбищенской церкви г. Полтавы. Епископ Григорий обращался по этому поводу к Экзарху Украины митрополиту Михаилу (Ермакову) и получил согласие на архиерейскую хиротонию Феофила несмотря на то, что последний был женат. После развода с женой и пострижения в монашество 1 (14) января 1923 г. Феофил был рукоположен во епископа Лубенского и Миргородского — его хиротония была совершена с большой торжественностью в Полтаве (по сообщению В. Липкивского — в Мгарском Преображенском монастыре). В том же 1923 г. был рукоположен во епископа Прилукского, викария Полтавской епархии, другой приверженец украинофильства — вдовый протоиерей Сергий Лабунцев.

Поставление украинофилов Феофила и Сергия на епископское служение действительно на какое-то время помогло нейтрализовать активность липкивцев на Полтавщине. Однако в дальнейшем деятельность епископа Феофила стала принимать опасный для канонического церковного порядка оборот, так как к нему стали обращаться священники-украинофилы из других епархий с просьбой о принятии их под свой омофор. Архиереи, права которых были нарушены вмешательством еп. Лубенского в их юрисдикцию, обратились с жалобой на Феофила в Москву, к Патриарху Тихону. Булдовского обвиняли в противоканонических действиях и разжигании сепаратистских настроений в церковной среде. Святитель Тихон вызвал еп. Феофила в Москву для объяснений.

Одновременно с этими событиями Феофил вступает в контакт с прибывшим в Лубны Павлом Погорилко. Это был священник-украинофил, который уже в первые послереволюционные годы зарекомендовал себя как один из наиболее активных приверженцев автокефалистского курса. Погорилко был в числе украинцев-кандидатов на архиерейское служение, которые пытались получить поставление в Грузинской Православной Церкви, что, однако, не удалось. В дальнейшем Павел Погорилко отошел от группы Липкивского и также не признал образование УАПЦ и ее «самосвятской» иерархии. В 1922 г. он получил «рукоположение» в Москве от российских обновленцев. После этого Павел пытался создать свою «автокефальную церковь» на Подолии, но мало в том преуспел. Потерявший авторитет у паствы и доверие советских властей Погорилко приехал к Феофилу (Булдовскому) в надежде продолжить свою деятельность по созданию самостийной «церкви» на Полтавщине. Феофил (Булдовский), Павел Погорилко и Сергий (Лабунцев) объединяются в новой попытке достижения автокефалии Украинской Церкви.

Епископ Феофил побывал в Москве у Патриарха Тихона, однако подробности его визита к Предстоятелю Русской Церкви известны лишь со слов самого Булдовского, а потому не вызывают доверия. По словам Феофила, св. Тихон никак не наказал Лубенского епископа за его деятельность и даже одобрил его автокефалистский курс, якобы разрешив «Собор епископов» для управления Православной Церковью на Украине. Ссылкой на будто бы имевшее место патриаршее благословение Феофил в дальнейшем обосновывал свои противоканонические действия. По возвращении из Москвы он собрал в Лубнах «собор», в котором помимо него приняли участие Сергий (Лабунцев), Павел Погорилко и ряд других архиереев. К лубенским раскольникам в начале 1925 г. примкнул епископ Омский Иоанникий (Соколовский), отказавшийся от управления своей епархией. Среди приверженцев Феофила также оказался «епископ» Макарий (Крамаренко), вероятно получивший «рукоположение» от российских обновленцев.

Постоянным местом пребывания «собора» Феофила и его сторонников стал г. Лубны, отчего происходит наиболее распространенное в литературе название учиненного Булдовским раскола — «Лубенский». Резиденцией Феофилу служил Мгарский Спасо-Преображенский монастырь, расположенный на окраине Лубен. «Собор» объявил о создании «Братского объединения украинских автокефальных православных церквей» (БОУАПЦ), устав которого вскоре был зарегистрирован властями советской Украины. «Собор» принял на себя функции органа, управляющего новым раскольничьим сообществом, которому активно покровительствовали власти, надеясь использовать его для внесения разлада в церковную жизнь Украины.

Раскольнические действия епископа Феофила вызвали резкую отповедь со стороны Священноначалия. Экзарх Украины митрополит Михаил (Ермаков) созвал собор архиереев для суда над Феофилом (Булдовским), который, однако, отказался явиться на его заседания. Суд, в котором приняли участие 13 епископов, проходил заочно в декабре 1924 г. Булдовский и другие деятели «Лубенского раскола» 25 декабря 1924 г. были извержены из сана и отлучены от Церкви. Тем не менее Феофил (Булдовский) и его единомышленники не вняли призыву архиерейского суда и продолжали свою антицерковную деятельность. Феофил самочинно объявил себя «митрополитом».

Весьма неприязненно к появлению «Лубенского раскола» отнеслись и «самосвяты» Липкивского, которые видели в Феофиле и его «иерархах» конкурентов своей УАПЦ. Липкивский неоднократно заявлял о том, что Булдовский действует под покровительством ГПУ, что было недалеко от истины (впрочем, в равной степени ГПУ поддерживало и «самосвятскую» УАПЦ, видя в ней средство борьбы с «тихоновцами»). Законное происхождение епископского сана Феофила и более умеренная в сравнении с «липкивцами» украинизаторская политика («лубенцы» разрешали в своих приходах в равной степени совершать богослужение и на украинском, и на церковно-славянском языках) обусловили ему поддержку со стороны части приходов, главным образом на Востоке Украины: в Полтавской, Черниговской, Днепропетровской областях. К «Лубенскому расколу» также примкнули некоторые общины Подолии, которые ранее пошли за Павлом Погорилко. Максимальное количество приходов, перешедших в раскол, по словам «архидиакона» Феофила — В.Потиенко, было 200. Большого распространения «Лубенский раскол» так никогда и не получил.

Харьковский Благовещенский собор
Харьковский Благовещенский собор

Впоследствии власти советской Украины, убедившись в слабой эффективности «Лубенского» и прочих расколов в борьбе с канонической Православной Церковью, перешли к политике борьбы с этими раскольничьими сообществами. В результате тотальных антицерковных репрессий число приходов, состоящих под началом Феофила (Булдовского), в 1930-х гг. резко сократилось. Центр «Лубенского раскола» и резиденция самого Феофила были перенесены из Лубен сначала в Харьков, куда «митрополит» перевез из Мгарского Спасо-Преображенского монастыря главную святыню обители — мощи святителя Афанасия Пателярия, Патриарха Константинопольского (ум. в Лубнах в 1654 г.; ныне мощи св. Афанасия почивают в харьковском кафедральном Благовещенском соборе). Впоследствии Феофил был вынужден перенести свой центр в Луганск. В 1937 г. в Луганске был закрыт последний храм, принадлежавший «лубенцам», после чего Булдовский переехал в Харьков, где проживал как частное лицо.

В 1941 г., после начала Великой Отечественной войны и оккупации Украины немецко-фашистскими войсками, некоторые приходы, возрожденные в годы войны на территории Полтавской, Харьковской, Сумской, Воронежской и Курской областей признали своим «первоиерархом» Феофила (Булдовского), объявившего себя в ноябре 1941 г. «митрополитом Харьковским». Активным пособником Феофила в создании новой раскольничьей группировки стал протоиерей Александр Кривомаз. Содействие раскольникам оказал бургомистр оккупированного гитлеровцами Харькова Крамаренко. С его помощью Феофилу удалось подчинить себе большую часть православных приходов Харьковской епархии. Однако попытки Булдовского утвердиться и в Полтавской епархии успеха не имели, так как здесь были сильны позиции канонической Автономной Украинской Православной Церкви, возглавляемой митрополитом Алексием (Громадским).

27 июля 1942 г. Феофил издал акт о своем присоединении к раскольничьей т.н. «Украинской автокефальной православной церкви», созданной в 1942 г. при поддержке германских оккупационных властей бывшим архиереем Московского Патриархата — епископом Луцким Поликарпом (Сикорским). Переход общин «митрополита» Феофила в состав УАПЦ Сикорского был еще раз подтвержден на проходившем в Харькове в 1942 г. совещании с участием «епископа Переяславского» УАПЦ Мстислава Скрипника и ряда бывших активистов «Липкивщины» и «Лубенского раскола». В возрожденной УАПЦ за Феофилом были закреплены Харьковская и Полтавская епархии. Булдовский несмотря на преклонный возраст (в 1942 г. ему исполнилось 77 лет) принимал довольно активное участие в деятельности УАПЦ. В октябре 1942 г. он приезжал в Луцк для участия в «соборе» УАПЦ.

«Митрополит» Феофил был единственным из «архиереев» УАПЦ, который отказался покинуть Украину вместе с отступавшими гитлеровцами. Феофил оставался в Харькове после вступления в город советских войск. Вскоре после освобождения Харькова он направил Патриарху Московскому и всея Руси Сергию (Страгородскому) приветственную телеграмму по случаю избрания на Патриаршество, в которой также излагал свою просьбу о принятии в юрисдикцию Московского Патриархата. 9 ноября 1943 г. Феофил получил телеграфный вызов в Московскую Патриархию для дачи объяснений. 10 ноября того же года он направил письмо митрополиту Киевскому и Галицкому Николаю (Ярушевичу), Патриаршему Экзарху Украины. В нем престарелый раскольник выражал покаяние и одновременно пытался оправдать свою деятельность. Феофил писал о своем намерении несмотря на преклонные годы и болезни выехать в Москву для принесения покаяния Патриарху Сергию. Однако его покаяние так и не состоялось: 12 ноября 1943 г. Булдовский был арестован НКВД по обвинению в сотрудничестве с гитлеровцами. 20 января 1944 г. он скончался в заключении, находясь под следствием.

#История_РПЦ

Об ещё одном деятеле раскольнической работы в СССР

Михаил Степанович Попов (1865 — не ранее 1932), быв. протоиерей, обновленческий архиепископ Тихвинскийвикарий Ленинградской епархии.

Родился 29 августа 1865 года в селе Верхоланье Великоустюжского уезда Вологодской губернии в семье диакона.

В 1880 году окончил Великоустюжское духовное училище, в 1886 году — Вологодскую духовную семинарию по I разряду.

С 3 июля 1886 года стал псаломщиком Спасовсеградской (Нерукотворного Образа) Устюжской церкви.

С 21 августа 1887 года — надзиратель Великоустюжского духовного училища. Вступил в брак.

25 мая 1888 года определён священником при Троицкой церкви села Антипино Великоустюжского уезда. Овдовел.

В 1898 — 1902 обучался в Санкт-Петербургской духовной академии, окончив со степенью кандидата богословия.

С 12 августа 1902 года — священник 2-го убежища Московско-Нарвского отделения общества попечительства о бедных и больных детях в Санкт-Петербурге.

В 1904 году основал братство преп. Серафима и общество вспомоществования на случай смерти. Состоял преподавателем школ, гимназий, учительских семинарий и профессором учительского института в Лесном.

С 24 октября 1907 года — нештатный, с 1910 года — штатный священник церкви свт. Николая при Балтийском судостроительном заводе.

22 октября 1912 года удостоен ученой степени магистра богословия (утверждён в степени 7 января 1913). Возведён в сан протоиерея.

Служил настоятелем церкви Сретения Господня при Фельдъегерском корпусе.

В 1913 году посетил Ближний Восток для изучения православного служения в уставном чине на Афоне, в монастыре св. Саввы, в Иерусалиме, Константинополе.

В 1917 году состоял инициатором Союза демократического православного духовенства и мирян, возникшего 7 марта 1917 года.

Уклонился в обновленчество. С 28 июня 1922 года — член обновленческого Петроградского епархиального управления.

Был уполномоченным в Петрограде обновленческого Высшего церковного управления.

12 сентября 1922 года поставлен во обновленческого епископа Детскосельского, викария Петроградской епархии. Хиротонию в Александро-Невской лавре совершили архиепископ Николай (Соболев), епископы Артемий (Ильинский)Николай (Сахаров).

Не позднее апреля 1923 года был назначен обновленческим епископом Смоленским с возведением в сан архиепископа.

Был участником 2-го обновленческого «Всероссийского Поместного Священного Собора» 1923 года, на котором подписал постановление Собора о лишении сана и монашества патриарха Тихона.

С 25 сентября 1923 года — обновленческий архиепископ Рязанский и Зарайский. Состоял ответственным редактором рязанского журнала «Церковное обновление«.

С 1924 года читал курс «Западные исповедания» в Московской Богословской академии.

Был председателем съезда духовенства и мирян, сочувствовавших обновленческому движению. 27 января 1925 года был в составе Пленума обновленческого Священного Синода на Всероссийском съезде.

С 1925 года — член обновленческого Священного Синода. Профессор Ленинградского Богословского института. Участник собора 1925 года.

С 1 декабря 1925 года — обновленческий архиепископ Лужский, викарий Ленинградской епархии.

С 1927 года — обновленческий архиепископ Тихвинский, с 21 июня 1927 года — на покое

Затем — снова на Тихвинской обновленческой кафедре, с 25 февраля 1931 года — повторно на покое.

С 26 декабря 1931 года по 20 января 1932 года временно управлял Калининской обновленческой епархией.

С 30 марта по 26 апреля 1932 года временно управлял Новгородской обновленческой епархией.

Дальнейших сведений нет.

#История_РПЦ